Михаил Дудин
НА МИННОМ ПОЛЕ
Быль

Когда мне это снится, я обязательно просыпаюсь. Но прежде чем заснуть снова, я начинаю вспоминать, в который раз, всю эту историю в подробностях. Она уже обкаталась в моей памяти и стала привычной, как некий мостик, перекинутый между теми далекими событиями и сегодняшней моей жизнью. Ведь от прошлого не уйти, - мы перед ним беззащитны, оно беспощадно по отношению к сегодняшнему нашему дню, как напоминание и предостережение.
Я вижу рваное низкое небо с клубами черного дыма, полуобнаженную от снега апрельскую землю, развороченную траками, поломанные и расщепленные осколками снарядов сосны, примятые кусты краснотала и слышу сквозь грохот артиллерийской перестрелки скрежет и гудение танковых моторов, только что ушедших с командного пункта полка, с десантом на броне, в наступление. Я вспоминаю лица десантников, с которыми мы только что разговаривали перед боем, и особенно - высокого курносого парня, которого десять минут назад общелкивал своим "фэдом" со всех сторон мой спутник и друг, мой товарищ по фронтовой газете Коля Хандогин.
- Мне цыганка нагадала до девяноста лет прожить, - говорил парень и смеялся, и пухлые губы обнажали белозубый рот, и голубые глаза светились, и он крутил цигарку так, как ее крутит крестьянин, собираясь отдохнуть на сенокосе перед новым прокосом.
- Я заговоренный. А им каюк! Им все равно не удержаться…
У Коли Хандогина кончилась вся пленка. Наступление идет полным ходом, и командир полка собирается переносить дальше свой командный пункт. Мы сидим у него в землянке. Песок все медленней течет через накаты. Толчки от взрывов все реже.
- Сейчас пойдет санитарная машина в Рыбацкое, - говорит командир. - На ней и доберетесь, а теперь посошок на дорогу.
Мы пьем из оловянных кружек обжигающий глотки спирт и выходим наружу.
Солнце бьет через просветы в тучах и дыму по-весеннему ослепительно.
В кювете сидит наш знакомый парень, расставив ноги, упираясь в землю тяжелыми каблуками кирзовых сапог, уперев локти в колени. В правой руке между крупными заскорузлыми пальцами еще дымится "козья ножка". Я поднимаю глаза выше и начинаю мигать. Я не вижу у парня головы. Я только вижу хлещущую из воротника шинели кровь.
…Так мы и не нашли голову парня.
Да ее и некогда было искать.
Шофер санитарной полуторки завел мотор, и мы, примостившись на подножках, тронулись.
Колеса буксовали. Машину мотало. Раненые, подвешенные в кузове на брезентовых носилках в три ряда, стонали и ругались. А в моих глазах все маячило безголовое туловище парня и булькающая из шеи кровь, как будто он хотел сказать:
- Я заговоренный.
Раза два мы помогали шоферу выволакивать застрявшую в разъезженной грязи машину. Рубили кусты и бросали под колеса. Машина трогалась. Раз пять над нами с треском разбухали облачка шрапнели. Не доезжая до Ижоры, машина застряла окончательно. Шоферу стал помогать подоспевший тягач.
Мы решили идти пешком по целине.
Земля с редкими клочками опаленного толом желтого снега чавкала под нашими каблуками. Ветер был свеж и резок. Выглядывающее из туч солнце пронзительно. Клубы дыма вставали где-то сзади нас и низко стлались по земле. Грохот доносился глуше.
Мы шли молча и вдруг, не сговариваясь, на ходу задрали головы.
Где-то в вышине над нами звенел жаворонок.
Мы переглянулись, улыбнулись и пошли на песню.
В ней было и забытье, и торжество, она помогала заново обретать ощущение естественной жизни.
- Стой! - закричал Коля Хандогин таким голосом, что я так и остался стоять на одной ноге, не решаясь опустить вторую. Я взглянул вниз и застыл. Серебряная песня жаворонка завела нас в минное поле когда-то проходившего здесь переднего края. Оттаявшие противопехотные мины с усиками перетянутых проволок, как вспаханная картошка, валялись и спереди и сзади нас на обнаженной земле между скрюченными, наполовину размытыми трупами немцев.
Сколько времени и как мы выбирались с минного поля, я не помню.
Помню, когда мы подошли к эвакопункту в Рыбацком и присели отдохнуть, подошла оставленная нами полуторка. Выбежавшие к машине санитары прежде всего выволокли из кабины шофера. Он был мертв, но у него хватило силы ровно настолько, чтобы довести машину. Очевидно, немец достал его шрапнелью.
Потом я написал стихи о том, как "доставившего раненых шофера вносили санитары в медсанбат", и большое стихотворение "Весна", которое заканчивалось словами: "Прекрасен мир и вечен человек!", но к этому рассказу стихи имеют косвенное отношение.
Вот и воя история, а на то, что мы с Колей Хандогиным сейчас немного чаще, чем другие, смотрим под ноги, на это не стоит обращать внимания.
Борис Цацко
ЧЕРТЫ ЛЕНИНГРАДСКОГО ХАРАКТЕРА
Записки военного корреспондента

О КРАСОТЕ СОЛДАТСКОЙ
В один из блокадных дней в полевой госпиталь прибыл командующий армией - обходил палаты, беседовал с солдатами и офицерами. Он остановился возле койки, на которой лежал коренастый, широкоплечий парень с большими крепкими руками.
- Здесь у нас сержант Василий Мокин. Герой! - с некоторой торжественностью в голосе доложил начальник госпиталя. - Скоро на выписку.
"Мокин… Мокин…" Генерал вспомнил смельчака, которому несколько месяцев назад вручал орден перед строем. О подвигах отважного пулеметчика много говорили на фронте, писали в дивизионной газете, в армейской. И как "языка" на себе принес, и как в одном бою больше тридцати фашистов уложил, и как поймал гранату, брошенную гитлеровцем, да тут же швырнул ее обратно с возгласом: "Возвращаю с благодарностью!" Трижды был ранен Мокин, но раны храбрых заживают быстро, и он снова возвращался в строй, в свою родную часть.
Теперь нельзя было без горечи и боли смотреть на обезображенное, в рубцах и шрамах, лицо Василия.
- Не узнали, товарищ генерал, - мрачно сказал сержант. - Теперь я и сам себя не узнаю. Красоты маловато.
- Ты - солдат, - мягко ответил командующий. - Твоя красота - в том, что ты жизни своей не жалеешь для народного счастья. А все остальное само приложится.
- Как же, приложится, - тихо повторил Василий, и на его лице появилась гримаса. Видимо, он пытался улыбнуться.
- А до войны кем работал?
- Каменщиком он был, товарищ генерал, - включился в беседу один из раненых. - Тут приезжал из воинской части старый друг Василия, гостинцы ему привозил, так говорит - на стройке, бывало, за ним никто поспеть не мог. Медведем звали за силу. И за красоту девушки очень уважали.
Командующий тепло попрощался с Василием и его товарищами. В другие палаты заходить не стал, а прошел прямо в кабинет начальника госпиталя. И все сопровождавшие его втиснулись туда же.
- Может, и правильно переживает сержант? - задумчиво сказал генерал. - Мало ему душевной красоты. Надо, чтобы такой геройский парень и лицом был хорош. Кончится война, вернется он в родные места, будет новые дома строить. Пусть все на него заглядываются. - Он помолчал и продолжил: - Умеют ведь медики такие операции делать. Пластические, что ли. Может, и ваши хирурги Мокина отремонтируют, чтоб еще красивее стал, чем до ранения. Попробуйте.
Командующий уехал, оставив врачей в смятении. Он, правда, сказал: попробуйте. Но кто же не знает, что просьба генерала равносильна приказу.
Через два дня начались ожесточенные бои, и об этом эпизоде мне пришлось забыть. Лишь месяца через три попал я в тот же госпиталь.
- Чем завершилась тогда история с сержантом Мокиным? - спросил я знакомого хирурга. - Как он выглядел после пластической операции?
- Какая, к дьяволу, операция, - чертыхнулся врач. - Ничего не было. Когда мы сообщили сержанту, что ему придется задержаться в госпитале, он только замахал своими огромными ручищами. А потом сказал: "Правильно говорил командующий: не в красоте счастье. Главное - врага бить покрепче, поскорее прогнать его с нашей земли, остальное само приложится. А девушки… Пусть полюбят и в рубцах. Стыдиться мне нечего". И вскоре выписался. А спустя неделю отличился в жарком бою и был представлен к новой награде.
Не знаю, где ты теперь, гвардеец Василий Мокин? Только уверен, что любят тебя и со шрамами на лице - боевыми отметинами мужества и отваги.
И если начинают при мне спорить, выяснять, в чем подлинная красота человека, я вспоминаю сержанта Василия Мокина.