- Я убивал, потому что мне приказывали, - с нарастающим волнением продолжал Ганс. - Тереза, ты прижимаешься к человеку, который исполнял свой долг, бесконечно, бесконечно совершая убийства в течение пяти лет и разбивая сердца тех, кого в глаза не видел!
С одной стороны, Ганс был потрясен тем, что такое может говорить немецкий офицер, всегда презиравший эмоции как помеху грандиозным идеалам, с другой - слова лились потоком из его уст, словно он вынашивал их в душе не один год.
- Знаешь, чего я наделал? - взволнованно спросил он. - Я был повинен в изнасиловании, поджогах, кражах, грабежах, как и в убийствах. В России, Голландии, Югославии, как и в Италии. И самое страшное, Тереза, что я был не единственным. И даже не самым худшим. Это было самым обычным делом. Самым обычным!
Потом Ганс успокоился. Внимания к себе вновь потребовала возвышенная, героическая сторона его натуры.
- И ты из-за каприза, под влиянием минуты, отказалась любоваться этой красотой. Этой спокойной бесконечностью, словно бы говорящей: "Все тщетно. Ты не движешься вперед. Не движешься назад. Мечись туда-сюда, как угодно, но ты стоишь на месте и ждешь нашей воли".
Поскольку Ганс произносил эту возвышенную тираду по-немецки, Тереза поняла не все, однако она ждала не этого тристановского монолога и потому чувствовала себя жалкой и вместе с тем заинтригованной.
- Отведи меня обратно в клуб, - попросила она.
- Кто он был?
- Нет, нет, пожалуйста, не надо.
Ганс оставался непреклонен. Признания, сожаления, победы, успехи, ошибки должны существовать в широком, а потому достойном масштабе. К черту раздражение, нужна ярость. К черту мелкие драмы, они должны быть трагичными. К черту удовольствие, нужно исступление.
- Где он погиб?
- Нет, нет, нет! - завопила Тереза и бросилась ничком на кровать. Ее худенькая спина вздымалась и опускалась в ритме неудержимых рыданий.
Ганс, разрывавшийся надвое между только что обретенной грандиозной свободой и суровым кодексом, которого твердо придерживался в менее волнующие минуты, снова превратился в бесчувственного офицера и, сев рядом с плачущей Терезой, сказал:
- Давай переменим тему разговора, что скажешь? Поскольку эти слова не возымели действия, он принялся читать по-немецки грустное стихотворение.
В конце концов Тереза успокоилась от естественной усталости, а не от его актерского мастерства, как вообразил Ганс. Медленно подняла на него взгляд, и скажи она в тот миг, что ей не шестнадцать, а десять лет, он бы ей поверил. Повинуясь порыву, он обнял ее и поцеловал в лоб. Она ради тепла прижалась к его грубому мундиру и тупо уставилась в окно.
Они просидели молча, покачиваясь взад-вперед, больше получаса, и к концу этого времени Ганс Винтершильд, трижды упоминавшийся в официальных сообщениях, кавалер Рыцарского креста с дубовыми листьями и подвесками, герой национал-социалистического движения, признал тот странный факт, что их молчание было красноречивей его самых впечатляющих слов и что потому он влюбился.
Не столь уж далеко, в центре другой гряды холмов, капитан Валь ди Сарат получил любопытное сообщение, что 108-й пехотный полк перевели из Сан-Рокко аль Монте во Флоренцию.
7
Ганс покинул Терезу, когда она заснула в его объятьях. Мягко уложил ее и укрыл одеялом. Денег решил не оставлять, потом подумал, что это может быть истолковано как попытка получить что-то задаром. Положил несколько банкнот на шаткий столик возле кровати и пробормотал две строчки из стихотворения средневекового поэта Альбрехта фон Иогансдорфа, которое выучил наизусть в школе:
Michmacht der Tod ihrer
Liebe wohl scheiden…
Anders niemand:
das habe ich geschworen…
Вышел он бесшумно, щеки его горели от сознания случившегося.
На улице у Ганса возникло желание побродить. В голове у него теснилось множество противоречивых мыслей.
"Какое право я имею влюбляться? Какая есть гарантия того, что я влюбился? Что знаю хоть что-то о любви? Что мое предназначение позволяет мне ослабеть, стать глупо-сентиментальным, женственным?… Нет, если это действительно любовь, она должна быть великой, такой, чтобы за нее стоило сражаться, стоило умереть, и, возможно, мне суждено погибнуть в битве со словами нежности на устах".
На сей раз Ганс остановился перед статуями и стал упиваться их надменным неодобрением. Под клубящимся пологом туч аллегорические фигуры с лицами римских сенаторов, казалось, шевелились в своей вечной спячке.
"Должно быть, они очень древние", - подумал Ганс с каким-то смутным чувством, ошеломляющей смесью ликования и печали. Он чувствовал себя одновременно и частью мироздания, частью тайны, начало и конец которой сокрыты от него, и вне мироздания, выше его и ниже, всемогущим его повелителем и ничтожным рабом. Казалось, в его жизни появилось новое измерение и он стал жертвой чувств, против которых его инстинкты не могли немедленно восстать. Уверен Ганс был только в том, что ему не хочется тут же возвращаться в свою штаб-квартиру.
Прижимаясь к стене, прошел какой-то расхлябанный солдат, и Ганс раскрыл рот, чтобы призвать шаркающего нарушителя к порядку, но промолчал. С мыслью: "Образчик того, до чего докатилась наша армия", пошел дальше. Он заранее знал, что вид кривой улыбки Бремига на невзрачном лице окажется еще более раздражающим, чем когда бы то ни было.
В своей попытке совладать с насущными сердечными проблемами Ганс попал в типичную для немецкого духа западню - стремился испытывать все чувства сразу. Ему хотелось быть жестоким и нежным, победившим и покорным, правым и непредубежденным. Человеческий мозг не способен логически реагировать на столь сокрушительную эмоциональную нагрузку и поэтому впадает в бессмысленную грандиозную мистику, которая, будучи всеобъемлющей, является своего рода безумием.
В штаб-квартиру Ганс явился с решением скрыть свои проблемы за повышенной преданностью служебным обязанностям. Никто не должен был узнать, что, столкнувшись с древними статуями, ландшафтом, едва оглашавшимся звуками войны, и спящей девушкой, он прошел через легкий духовный кризис. Виной ему было подавление общего частным. Возможно, он не обратил бы никакого внимания на эту девушку в большой толпе, и если б ему приказали расстрелять эту толпу, выполнил бы приказ без сожаления, равнодушно. Но эта проклятая Тереза, милая Тереза была в ту минуту одна; она плакала из-за какого-то своего горя, которое его не касалось, и он так сочувствовал ей, что готов был отдать последний грош, последнюю корку хлеба.
Утром Ганс исполнял свои повседневные обязанности, осматривал оборонительные сооружения, давал указания и так далее. С Бремигом он встретился за обедом и холодно реагировал на стремление выглядеть донельзя довольным прошедшей ночью, которое окрашивало все речи его заместителя.
- А теперь расскажи о себе, - сказал Бремиг, - ты выбрал какую-то странную.
- Выглядит она не особенно, но оказалась великолепной, - солгал Ганс.
Вечером никаких признаков близкого сражения не наблюдалось, поэтому Ганс вышел на улицу.
- Куда ты? - окликнул его Бремиг.
- Решил заглянуть в "Красную птицу".
- Как, опять? Два вечера подряд? Черт возьми, как ты изменился - ведь вчера мне пришлось тащить тебя туда! Хочешь, пойдем вместе?
- Не особенно.
- Ответ не очень дружеский. - Бремиг присоединился к нему. - Знаешь что, давай сегодня обменяемся. Ты возьмешь венецианку, а я твою…
- Нет! - категорически отрезал Ганс.
Бремиг с насмешливым удивлением взглянул на него, и дальше они шли молча.
Когда они вошли в клуб, венецианка поигрывала с усиками какого-то лейтенанта. Лейтенант, несмотря на все удовольствие, покорно поднялся при виде Бремига и стал искать другую партнершу. Ганс подсел к Терезе, казавшейся почему-то раздраженной его появлением.
- Не скажешь мне "добрый вечер"? - спросил Ганс.
- Почему ты оставил деньги?
Ганс засмущался. Сказал, что не собирался оставлять их, так как находился тогда в восторженном состоянии. У него вовсе не было намерения портить такой прекрасный вечер чем-то, могущим быть истолкованным как низменное.
Тереза неприятно рассмеялась.
- Я не думала об атмосфере вечера. Думала, что не дала тебе ничего, заслуживающего платы.
- Ты дала мне больше, чем думаешь.
- Чего доброго еще скажешь, что влюбился в меня. Ганс откашлялся и сказал:
- Возможно.
Тереза изумленно поглядела на него, попыталась рассмеяться снова, но погрузилась в мучительное молчание.
- Я рад, что ты не смеешься, - сказал Ганс, стараясь выглядеть беспечно, потому что Бремиг глядел на него с улыбкой.
- Больше я смеяться не могу, - ответила Тереза.
- Почему?
- Ничего больше не нахожу забавным. А потом я не личность.
Ганс пришел в раздражение.
- Почему ты все время твердишь это?
- У меня есть тому причины. И я знаю все о любви солдат.
Бармен подошел к столу принять заказы.
- Бутылку… - начал было Ганс.
- Нет. Ничего не надо, - сказала Тереза. - Я неважно себя чувствую. Пожалуй, пойду домой.
- Можно, провожу тебя? - спросил Ганс.
- Если хочешь. Запретить тебе не могу.
- Ничего? - зловещим тоном переспросил бармен.
- Ничего, - ответила Тереза, бесстрашно глядя ему в лицо.
- Не хочешь даже цветка?
- Ничего.
Они поднялись и вышли к ярости лишенной шеи дамы, с беспокойством наблюдавшей повторение вчерашней сцены.