- Давай, фриц, вваливай в белый свет, как в копейку, - приговаривал Боже-Мой, старательно выгребая землю из ниши, - все равно патроны девать некуда. Утром бежать легче будет.
Батов решил прощупать фашистов и приказал открыть огонь из всех пулеметов. Шуму наделали много, немцы несколько приутихли. А минут через десять оттуда опять послышалась отчаянная трескотня.
Так продолжалось часов до одиннадцати. Потом стрельба затихла и в половине двенадцатого прекратилась вовсе. Стало тихо-тихо. Ни огня, ни звука на том берегу.
- Видать, натешились, - говорил Крысанов. - Чать, и поспать маненечко надо.
Пулеметная рота одна охраняла полк с этой стороны. Батов, назначив часовых, остальным разрешил спать. Привалившись к сырой стенке окопа, он уткнулся лицом в ладони и тоже попытался задремать.
- Ну, чего ты тут маешься, товарищ лейтенант? - увещевал командира Боже-Мой. - Шел бы к старшине, отдохнул бы как следует в деревне. Делать тут нечего.
Батов лег в ходе сообщения и задремал, как иногда человек дремлет на посту - при малейшим тревожном звуке он будет на ногах...
Немцы молчали. Батов, лежа на дне окопа вниз, лицом, все-таки уснул и не заметил, как наступил рассвет.
Утром обстановка совершенно изменилась, как может она меняться только на фронте. Из-за речки немцы ушли, зато в тыл полка, с юго-запада, прорвалась другая группа. Там ее встретили пулеметчики третьего батальона.
Володя Грохотало бежал из деревни по зеленому скату берега к позициям роты и чем больше приближался к ним, тем больше недоумевал: все как на ладони видно, пулеметы стоят по местам, а людей - ни одного. Загадка объяснилась, когда он заглянул в окоп. Солдаты чинно сидели в ячейках и, налив вино во что только можно налить его в данных условиях, поздравляли друг друга с великим праздником.
- Прекратить безобразие! - закричал сверху Грохотало.
Батов, услышав его голос, вскочил и тоже увидел картину празднования Первого мая. Солдаты поспешно свернули свой праздничный "стол". Грохотало передал приказ командира батальона - немедленно менять позиции, выходить на юго-западную окраину деревни.
Пулеметы на катках двинулись на новое место. Грохотало бежал впереди, указывая путь расчетам. Батов помогал солдатам выбираться из траншеи и отправлял их вслед за бегущими по косогору. Последний пулемет подхватили Чадов и Усинский. Чадов вполголоса ругался. Батов не сразу понял, чем он недоволен. Но, когда заглянул на дно крайней ячейки, все прояснилось.
Там, немного побледневший, спокойно спал Боже-Мой. Лейтенант спрыгнул в окоп, толкнул его. Боже-Мой повернулся со спины на бок, сладко причмокнул губами, для удобства подложил под щеку ладонь и снова закрыл приоткрывшиеся веки. Батов начал сильно трясти солдата за плечо. Не помогло. Приподнял, посадил, привалил, как плохо связанный сноп, к стенке окопа. И это не помогло. Голова валилась набок, ни руки, ни ноги не повиновались.
В нише для пулеметных коробок стояла каска, наполненная водой. Батов снял пилотку с Чуплакова и окатил его. Боже-Мой поежился, чихнул несколько раз кряду, приоткрыл глаза. Однако двигаться не мог, а только промямлил какое-то невразумительное ругательство.
Тогда Батов подхватил солдата и, напрягшись, выкинул из окопа. Потом выбрался сам, взвалил Чуплакова, как мешок, через плечо и зашагал туда же, куда ушла вся рота. Нести не очень далеко, но метров за двадцать до новых позиций Батов попал в зону огня. Обозлился, сбросил с себя Чуплакова и готов был избить его, но вовремя опомнился: с ним хоть что сейчас делай.
- Вася! - позвал Батов и свалился в яму у крайнего пулемета.
- Я слушаюсь, товарищ лейтенант, - отозвался Валиахметов. - Чего надо?
Людей не хватало, и Валиахметов действовал теперь в пулеметном расчете, а обязанности связного и ординарца выполнял, как говорится, по совместительству.
- Беги к старшине - пусть заберет этого черта на повозку... Еле донес... В глазах темно...
- Слушаюсь, - вскочил Вася и побежал по открытому месту в деревню. По пути он упрятал Чуплакова от пуль за небольшой бугорок.
Бой был коротким. Основные силы фашистской группы, наскочив на шестьдесят третий полк, повернули на северо-запад и поспешно отошли, оставив небольшой заслон для прикрытия. Через полчаса, частью уничтожив, частью рассеяв врага, полк был снова в пути.
Шагая в строю, Батов все еще не мот уразуметь, как случилось, что солдаты устроили выпивку в окопе. Когда они ходили за вином, когда принесли воды?.. Вернее всего, что вино заранее с собой захватили. И все обошлось благополучно, только Боже-Мой оказался невменяемым.
Подумав об этом, Батов забеспокоился о состоянии Чуплакова и толкнул в бок шедшего рядом Грохотало.
- Сходи, Володя, посмотри, что с ним там делается. Может, у Верочки попросить какого-нибудь снадобья, чтобы дурь из него скорее выбить.
- Нет, - засмеялся тот, - уж к Верочке ты обращайся сам. Что-то я замечаю, последнее время она возле тебя так и тает. Да и ты перед ней, вроде как перед иконой, только что не крестишься... А посмотреть - это я сейчас, мигом.
Ничего не таил от Володи Алеша, но о Верочке пока не заговаривал, потому что и сам не понимал толком своего отношения к ней. Как человек, укушенный когда-то змеей, боится потом и ужа́, так и Батов все еще не мог забыть урока, полученного от Лиды.
Володя выскочил из строя, дождался обоза. Боже-Мой, развалившись в повозке, издали увидел Грохотало и виновато запел:
Напился я, нарезался
В приятельском кругу,
Свалился там под лавочку
И больше - ни гугу...
- Замолчи! - прицыкнул на него Грохотало, увидев, что от хвоста обоза едет Крюков. Хотел было накинуть на Чуплакова брезент, чтобы спрятать от глаз начальства, но было поздно.
- Что, ранен? - спросил, подъезжая, Крюков. - Почему не направлен в санбат? Почему...
- Да не ранен я, - ляпнул заплетающимся языком Боже-Мой, хотя майор обращался не к нему. - Так я просто... хвораю.
- Что-о? - всполошился Крюков, догадавшись о причине "болезни" Чуплакова, и, спрыгнув с коня, приблизился к повозке, потребовал:
- А ну-ка, дыхни на меня, любезный!
Это его "любезный" прозвучало оскорбительно, как ругательство.
- Не стану я на тебя дышать, товарищ майор.
- Это почему же, позволь узнать?
- Скоро домой поедем, женюсь - на родную жену надышаться успею...
- Праздничек справляете, так сказэть! - грозно прикрикнул Крюков. Грохотало, шагая возле повозки сзади Крюкова, подавал Чуплакову знаки, чтобы тот не болтал лишнего.
- Старшина! - позвал Крюков. - Где старшина пульроты?
- Я - старшина пульроты, - отозвался Полянов с повозки, идущей впереди по соседству.
- На кухню его, так сказэть, на ночь! Слышите?
- Слушаюсь.
- В этой роте всегда больше всего безобразий, - ворчал Крюков, ставя ногу в стремя. - Распустил вас комбат!
- Вот как ловко девки пляшут - по четыре в ряд! - хохотнул Боже-Мой вслед Крюкову. - Я напился, а он комбата виноватит.
- Да, маловато наболтал ты на свою шею, - усмехнулся Володя. - А нам с Алешей он при случае обязательно, припомнит.
- Да ведь навоз-от, он шибко долго горит, ежели его поджечь, - глубокомысленно изрек Боже-Мой. - Чадит здорово, а сталь на нем не сваришь - жару-то нету!
- На кухне тебе делать нечего, - сказал Полянов, - а вот отсыпайся-ка лучше, да ночью - на пост.
- Мне хоть куда, - беспечно согласился Боже-Мой (однако после разговора с Крюковым он заметно потрезвел). - Мне хоть куда, только бы не от этого майора наказание принимать: у него желчь во рту, ему все горько, куда ни глянет. Знал бы он, что хуже всякого наказания совесть грызет меня перед товарищами, а пуще всего - перед лейтенантом нашим: ведь моложе всех он нас, а ему же и воспитывать таких дураков, как я.
- Раньше надо было об этом думать, - недовольно заметил Володя.
- Да я что, нарочно, что ли, напился-то? - горячо оправдывался Боже-Мой. - Вот хоть убей - не знаю, как это вышло. Пил, будто воду, ее, проклятую. Ни в одном глазу вроде не замутило... После дружка, понятно, тужил я во все эти дни. И побасенки немилы мне стали. А тут ребята говорят, будто я вновь народился. Наплел им столько, что животы у которых заболели со смеху.
- Хватит, - оборвал Грохотало. - Спи, да еще не вздумай чего-нибудь отмочить. - И пошел, обгоняя, повозку.
- Что-о ты! - протянул вдогонку Боже-Мой. - Да скажи лейтенанту-то, извиняется, мол, в глаза глянуть стыдно.
22
Когда-то в школе, и не так уж давно, лет пять назад, Батов и его одноклассники изучали немецкий язык. Но всех интересовал один и тот же вопрос: с кем разговаривать на этом языке, если вокруг на тысячи километров нет, может быть, ни одного немца? Двойки в дневнике по этому предмету никого не огорчали: все равно никогда в жизни не пригодится и позабудется.
И слова - Берлин, Одер, Эльба - воспринимались как книжные, ничего общего с жизнью не имеющие.
Но тогда им было только по четырнадцать лет. В этом возрасте весь мир, кроме своей деревни, кажется загадочным, манящим. И если бы тогда какой-нибудь пророк по секрету сообщил, что через пять лет и немцы, и Германия, и Одер, и Эльба - все это будет так же близко и ощутимо, как школьный дневник с двойкой или пятеркой по немецкому, Батов, наверно, посмеялся бы такой "шутке". А теперь и школа, и дневник, и тогдашние мысли казались далекой сказкой, которую можно вспомнить, но вернуться или хотя бы приблизиться к ней невозможно.