Есть вещи, которые рад бы позабыть, что прошло, уж не вернется. Здесь, к счастью, меня никто не принуждает доказывать, что я беспощадный коммунист. Здесь тишина нарушается только криками филинов да шумом наших шагов. Мне кажется, что под спудом она полна звуков и шумов: шаркают подошвы, позвякивает металл, у источников людской говор оживляет медвежьи углы, и группы, вроде нашей, сходятся с разных сторон. Знаю, все это мои фантазии, подкрепленные обманом слуха, который и прошлым летом сбивал меня с юлку, однако нечто подобное может произойти и нынче ночью или завтра утром. А почему бы не произойти, если к тому все предпосылки? Был кризис: столкновение короля с правительством в Каире, с банкирами; бунтовали против господ саботажников греческие матросы, бунт подавили, а матросов арестовали и судили. Грязная махинация, похоже на дело рук Черчилля, но на этом не останавливаются. Жизнь течет дальше. Война и классовая борьба немилосердны, машина войны и катастроф запугивает ужасами: "Вас ждут беды, они будут все страшней и страшней". К счастью, людям порой надоедает отступать перед тяготами войны и жизни, либо уже некуда отступать, и они, взбешенные до отчаяния, кидаются на эти беды и - "Бей! Круши!.." Похоже, сейчас настал этот момент - готовятся ударить.
Тропа прижимается к самой кромке обрыва. Не знаю, зачем было ей спускаться, если сверху так хорошо видно. Подходим к продолговатой горке, взбираемся на ее хребет, и в темноте снова возникает поселок с огнями и освещенными улицами. Мицаки не знает, что это за поселок, и удивляется. Не имеет о нем понятия и проводник - когда он здесь раньше проходил, поселка не было. Может, ненастоящий, что-то временное или кажущееся: отблеск звездного неба в воде или ночная фата-моргана, Видо идет впереди меня, и ни разу за весь день я не слышу его голоса, потому спрашиваю:
- О чем задумался, Видо?
- Мечтаю о том, чтоб очутиться на вершине Баля.
- И разжечь посреди Вилуева Кола большой костер…
- Вот здорово было бы, а? И ты об этом думаешь?
- Сейчас как раз думал.
- Может, там Ладо, если живой?..
Я вбираю голову в плечи, не знаю, живой ли Ладо, но видеть его не жажду. И если бы мне кто-нибудь сейчас сказал: "Ладо здесь!" - я, во всяком случае, не побежал бы к нему навстречу, а, перед тем как разговаривать, спросил бы его, как называется такое товарищество, когда друг покидает друга в беде? Как-то странно, никто мне не сочувствовал, устали они, что ли? И никому из них в голову ничего другого не пришло, кроме того, что тяга к гайдучеству идет от отца к сыну, и они все старались показать человеку, что борется он вовсе не за любовь к свободе, а в силу своей наследственности… Могли бы не стыдясь протянуть мне руку, а они оттолкнули меня. И хоть бы я знал за что, может, было бы легче. Если из-за спора на Мойковце или за то, что я обругал, помянув бога, секретаря комитета, то на это была причина, это не мое самодурство или коварная месть…
Чтоб больше о том не думать, спрашиваю Видо:
- А почему ты вспомнил Ладо, чем он перед тобою в долгу?
- Он должен был отвести меня в батальон.
- И почему не отвел?
- Не знаю, не пришел. Кабы знал, где батальон, сам бы пошел.
- Он нарочно тебя оставил.
- Думаешь?.. А почему?
- Молод ты, сопливый, наивный, боялся, что погибнешь, не хотел брать грех на душу. Хоть души, наверно, и нет, кроме той, что на земле, но все равно, мы, марксисты, не любим, чтобы грех упал на нас и чтобы нас проклинала чья-то мать.
- Но теперь грех еще тяжелей, его и мой.
- Значит, признаешь себя грешником?
- А как тут докажешь обратное?
- Свали грех на другого, это хоть просто. Но ты еще глуп, чтоб об этом сейчас размышлять!
- Если он погибнет, я не смогу доказать, что остался не по своей вине.
- Брось ты свои доказательства, не тешь черта, иначе нет тебе спасения.
Есть люди, которых легко убедить, что они виноваты; они наперед подготовлены быть виноватыми. Достаточно, чтоб на них пало подозрение или кто-нибудь из старших косо поглядел. Уж слишком они ослеплены авторитетами и свыше всякой меры поставили в зависимое положение от них свою личность, свои чаяния. Когда, например, Медо с товарищами бежал из колашинской тюрьмы, он рассчитывал стать борцом. И он был борцом, каких мало. И превзошел бы других, потому что и раньше брался за дела, которых избегали многие. Он верил в друзей и человека и думал, что все хотят другим только добра, как этого хотел он сам. А добравшись до Митковца и столкнувшись лицом к лицу с умниками из временного комитета, которым власть вскружила головы, понял, что придуманные ими законы не одинаковы для наших коммунистов: одни получают право судить, другие - обязанность осуществлять их приговоры, а третьи существуют для того, чтобы пожертвовать когда своей жизнью, когда честью, а когда заткнуть собой, где нужно, дыру. Тошно ему стало от такого распределения, пропала охота защищаться - и он сам потребовал для себя смертной казни, но и это вменили как доказательство его вины.
Мы идем по белой земле. Под ногами трещит, скрипит и крошится, будто молотая соль. Кустарники редеют, становится больше прогалин, и тогда видны огни. Они ближе, чем прежде. Такое впечатление, что гора - плавник рыбы-земли, зацепился за ночное небо, оборвал низку его ожерелий, рассыпал жемчуга и бусины по горным складкам и оставил, чтоб светились. Больше всего их посредине, по краям они реже, как огни пригорода. Мне кажется, я смотрю на город или на символ будущего города. Его вторичное появление напоминает мне сказки о феях, полные таинственного смысла, где фея всегда ведет человека по новым путям.
Дорога спускается в котловину, а город исчезает, как обман зрения - ничего не остается в доказательство его существования. Я обращаюсь к Вуйо:
- Скажи, Вуйо, что бы ты дал, чтобы очутиться сейчас в Бале?
- Ничего бы не дал, - ворчит он угрюмо.
- Как ничего?
- Очень просто. Мне и здесь хорошо.
- Не думаешь ли здесь остаться и потом?
- Когда потом?
- После войны.
- А ты думаешь, что она может кончиться?
- Должна, как и всякая другая.
- Кто знает? Но сейчас я не хочу над этим ломать себе голову. Может это после недействительно ни для меня, ни для тебя.
Голос у него хриплый, в нем лютует ярость, ищущая выхода. Сразу видно: не желает человек вспоминать. Напротив, хочет забыть, как разгульничал с четниками по Лиму и Таре, одерживая победу за победой до самой Дрины. И я умолкаю.
Зато разговорился Черный: обвиняет делегата Верховного штаба Черногории Тога Тоговича в том, что тот пасовал своих родичей - дилетантов, а они со своими концепциями наделали ошибок и натворили бед.
Меня это сердит, и я говорю:
- Брось, Черный, не будь крохобором!
- Дорогой товарищ, я не крохоборничаю, мы слишком дорого заплатили за подобную гегемонию. Да и как ее иначе назовешь? И была она совсем слепая, особенно для Черногории, где к таким вещам так чувствительны. Заслуженные Негоши и то такого не заводили, потому что были умнее.
- А долго такое было?
- Лучше бы вовсе не было. Это нас вместе с голодом и ошибками пригнало сюда.
Из темноты кто-то резко крикнул и щелкнул затвором винтовки. Мицаки ответил ему, как филин филину, и продолжил уже мягче, поминая сербов. Дозорный подошел, пожал всем руки и повел нас через кусты. За поворотом перед нами засветились улицы и переулки из костров. Близость отняла всю привлекательность. Сгинули при нашем приближении красные и голубые палатки, которые поначалу нам представлялись. Остались только костры у кустарников да отдыхающие люди, которые неохотно поднимают головы, на нас посмотреть. Озираюсь по сторонам, ищу тот перекресток, где встречусь с Билюричем и Шумичем. Для того и существует такая ночь, когда, как во сне, исполняются одно за другим желания людей. Все мои желания исполнились, пришел черед и на это. И мне кажется, что они притаились где-то под кустом, смотрят на меня, посмеиваются и собираются надо мной подшутить. И от этой мысли меня охватывает восторг. Никакая шутка меня не обидит, пусть только они наконец появятся!.. И мне хочется окликнуть их, и тут вместо них из темноты выныривает Влахо Усач в немецкой фуражке.
- Где Ата? - ору я на него.
- В больнице.
- Кто-нибудь из наших тут есть?
- Наших отрезали у Лангады. Никого нет!
IV
Из круга, где только что у костра отплясывали казачок, русские с раскатистыми басами кидаются к нам. Оказывается, мы почему-то давно ищем и знаем друг друга. Рукопожатия переходят в объятья и кончаются поцелуями и похлопыванием по плечу. Поскольку встреча неожиданная, все условности отпадают. Удивление же не тормозит, а поднимает энтузиазм у той и у другой стороны. Большие дети севера и юга, давно жаждущие тепла и сердечных объятий, спешат отдаться чарам желанной встречи.
Пока мы кое-как объясняемся на русско-сербском, нам представляется, будто мы встретили своих дорогих билюричей и шумичей, затерявшихся в великой безвозвратности. В мимолетном самозабвении такой метаморфозы выплывают воспоминания: через живых воскресают мертвые молодые люди из великого единства человечества. Греки смотрят и удивляются, спрашивают, откуда мы знакомы. В их взглядах сквозит невинная детская зависть - у них давно в этом мире нет родичей среди народов. Нет никого, есть только такие, кто норовит отнять у них все, что можно: остров, порт, тесаный камень - и подсудобить взамен корону из ломбарда да короля из нафталина с пажами, генералами, аксельбантами и орденами.