Михаило Лалич - Михаило Лалич: Избранное стр 6.

Шрифт
Фон

Может, и так. Я отвернулся, чтоб не видеть его. У самого моста лесопилка, перед ней штабеля сосновых бревен, заготовленных еще до войны. На них расположились четники в высоких шапках с кокардами, усатые, бородатые. И они тоже в смятении: кто-то их оговорил и немцы усомнились в их преданности и сотрудничестве - оружие отобрали, офицеров и главарей разжаловали. Временно, конечно, все станет на свои места, но сделано это внезапно, за здорово живешь, на них орали как на скотину, кое-кто схлопотал по загривку и по заду, а главарей таскали за бороды. Пригнали их сюда из Колашина - добрых два часа ходу, - чтобы посмотрели, как легко расстреливать коммунистов, выведенных из тюрьмы… Они смотрели на это, сидя на бревнах, и вопили: "Так им и надо!" - потом поостыли и утихли. Временами, когда они умолкают совсем, слышен рокот реки и позвякивание цепи - это Мишо Попов заматывает платком рану, чернеющую под кольцом кандалов.

- Здорово болит, Мишо?

- Недолго осталось.

- У меня есть тряпка, не нужно ли?

- Нет, обойдусь.

Понурились наши, не видеть бы ничего, забыть друг о друге. И мне бы так не думать ни о себе, ни о других. На короткое время это удается. Наплывает сон без сновидений, некая отрешенность, но тут же прерывается - начиная с глаз, все органы чувств взбудоражены, как зверь, угодивший в западню.

Высоко в небе стоит солнце, теплое, ласковое, но какое-то тусклое, закопченное, потому что между ним и нами висит пелена порохового дыма. Ни ветерка, чтоб его разогнать, и дым покачивается над ущельем в спокойном воздухе, как на якоре. Его неприметная бесформенная тень на земле ощутима лишь в зловещей игре на лицах осужденных и убийц. А может быть, ее не существует, и никто, кроме меня, ее не ощущает, не видит, и все-таки тень эта окрашивает весь день - бездонный, ненасытный, заполненный мертвыми, день, который уж слишком долго срывается в бездну у отвесной стены на краю света.

Наше последнее солнце висит над нами.

II

Стояла тишина, когда в нас внезапно брызнула галька из-под его ног. Я тотчас понял в чем дело, но, покуда открыл глаза, его уж не стало. Померещилось только, будто пустота, памяти ради, сохранила следы, где он наступал, перескакивая открытое место. Спустя мгновение я увидел мелькающую тень, она летела, не касаясь земли, вдоль берега за изуродованными ивами и ольхами, потом нырнула в укрытие, и, когда у нас затеплилась надежда, что он ушел, он появился снова - словно играет с нами, с ними, с жизнью, которая, по существу, и не заслуживает, чтобы ее особенно берегли. По качнувшимся на какое-то мгновение веткам видно, где он пробежал, - это его рыдает, но что толку - он уже на другом месте и удаляется к мосту и возбужденным четникам, вскочившим с бревен. Спохватившись, солдаты кричат: "Стой!" - легче взять его на мушку. Их крики, конечно, военная хитрость, пока не пошли в ход автоматы и винтовки.

Огонь открывают все разом, как и до того, даже ожесточеннее. Град пуль молотит по зелени с дьявольской злобой, чтоб поскорей ее скосить, изувечить, разорвать в клочья. Ветви качаются, как во время бури, - создается впечатление, будто они все вдруг осознали и пытаются оторваться и бежать в оставшемся рубище. И они дергаются, трясут гривами, а их листья съежились, повернулись тыльной стороной в трусливой надежде, что это защитит их от напасти. Под пулями оголяется древесина, вырванные куски коры летят со стволов, оставляя белые раны.

Закаркали перепуганные вороны, слетевшиеся разузнать, что тут делают люди. И снова, как раньше, вертятся во взвихренном воздухе сбитые листья, а между ними землей струятся густые потоки железа и свинца, рвут их в клочья и вздымают эти клочья вверх, и никак не дают упасть на землю и успокоиться.

И мне уже кажется, будто мы, осужденные, хоть и сидим, если посмотришь на нас спокойно, похожи на эти изорванные в клочья листья, которые вьются и трепыхаются над пропастью, куда неминуемо должны упасть, и ждем заслуженного вечного покоя, а он никак не приходит. Между ним и нами что-нибудь да влезет, чтобы протянуть это мучительное, полное искушений ожидание. По одному этому понятно, как нелегко переходить границу из мира живых в царство мертвых. И переход этот не окажется коротким, чистым, своевременным и спокойным, как я предполагал, а будет подобен судорогам и корчам задыхающейся на земле рыбы или извивающейся раненой змеи. Еще немного, и мы, подобно этим ветвям и листьям, начнем извиваться под ураганом пуль. Мы заранее стали к этому готовиться: ходят ходуном у нас руки и ноги, глаза косят, чтобы видеть все и ничего не видеть, а выкатившиеся из орбит глазные яблоки застыли, помутнели, покрытые крапинками мертвой крови.

Перед глазами туман. Дышу с трудом. Грудь расширилась - вот-вот лопнет, но продолжает вздыматься. Будто вобрала в себя все, что видят глаза, и вбирает, вбирает, а выпустить не может. Застала меня врасплох выброшенная над головой правая рука. Поднялась сама, как исторгшийся из горла крик, в нелепой инстинктивной попытке защитить голову. Сгорая от стыда, я опускаю ее. Несколько мгновений я не смею поднять глаза, а рука при каждом залпе дергается, хочет вверх. Замечаю, что и мои товарищи вздрагивают, грызут ногти, кусают губы и суют руки в карманы. И вдруг неудержимо меня потянуло убежать от всего этого, вскочить в ливень свинца и покончить наконец со всем. Удерживает меня стыд: ведь придется показать им спину, а это все равно, что пойти голым. Чтобы отвлечься, спрашиваю Попова:

- Только один убежал?

- Один, кажется.

И он сомневается. Невероятно, чтоб столько огня обрушилось на одного человека.

- Сейчас он уже ушел.

- Нет, вряд ли, - говорит Мишо Попов.

- Кто это?

- Не знаю.

И другие не знают. И все разом взялись вдруг расспрашивать: кто, как, почему не сказал, не позвал?.. На какое-то мгновение я подозреваю, что за их словами нечто кроется, умалчивается специально от меня. Потом соображаю, скрывать больше им нечего, и моей подозрительности, превратившейся у меня в манию - во всем чувствовать против себя каверзу, - сейчас пришел конец, могу ставить на ней крест и смотреть спокойно людям в глаза. И я смотрю на них, но они не обращают на меня внимания. На их лицах сквозит нечто вроде укора беглецу. Подло, не по-товарищески так вдруг исчезнуть, никому не доверившись. Это первое нанесенное оскорбление, а второе он нанесет потом, если выберется живым. Скажет: "Будь они порешительней, могли бы спастись, примером тому я". Когда мы будем лежать, заваленные сырой землей, нас станут попрекать, а его ловко прикрытое коварство превратится в доблесть, которой он, живой, будет гордиться.

Завидовали мы ему только первое мгновение, а в следующее уже боялись за него. Мы отдали бы ему свою кровь, если бы это помогло ему, бежали бы вместе с ним - не для того, чтобы спастись, нет, это безнадежно и теперь слишком поздно, - только бы облегчить ему побег. И наверно, это не была подлость, просто ему внезапно пришло на ум. Или сдали нервы, как сдадут они у нас, если ожидание продлится, или ему показалось, что это единственный способ? Может, и в самом деле это единственный способ, чтобы человеку не брать грех на душу за жизни других? Хорошо бы ушел - все-таки мы его товарищи, и о нас бы лучше думали.

Четники заволновались, ойкают, корят солдат, что не смотрят, куда стреляют.

Вокруг гадают, кто беглец. Называют несколько имен, все больше из тех, кого уже расстреляли. Кто-то вспомнил Борачича - нам это показалось вероятным. Согласились: он такой, похоже на него, все норовит по-своему - ни до кого ему нет дела, товарищей не слушает и компании сторонится… Борачич тем временем сидит тут же, раздумывая о своем, и не слышит, о чем речь. Когда доходит до его ушей, он сердито кричит:

- Брешет тот, кто говорит, что я удрал бы, не предупредив товарищей!

- Ты?

- Я, я! Знаю я, что такое товарищество!

- Для меня это ново, - замечает Шумич.

- Но сейчас я вижу, вы не из тех, с кем следует делиться. Теперь не скажу. Ни за что не скажу!

Смотрим на него удивленно - перед нами словно другой человек: бледный, сгорбленный, нос заостренный, губы синие, над низким морщинистым лбом дыбом торчат волосы, лицо маленькое, съежившееся, увядшее, да и сам какой-то маленький, прежними остались только хриплый голос да выдвинутый вперед подбородок.

- Стал бы я убегать там, где это невозможно! - хрипит он.

- А где же?

- Ждал бы удобного случая, чего зря влипать, только портить дело!

- Здесь ли Черный?

- Здесь Черный! - раздается возле меня голос Черного. - Разве не видишь?

Сейчас я вижу его, он рядом, словно откуда-то пришел. Нет, Черный так бы не влип, постарался бы вывернуться. Он здесь все время, я видел его, просто с глазами у меня происходит что-то странное: восприятия временами затормаживаются и не достигают до экрана в мозгу. Как у пьяных, разница лишь в том, что изображения не двоятся, а каким-то дьявольским образом стираются. Смерть тоже некая разновидность хмельного напитка, только действует загодя - то ли каким испарением, то ли излучением.

Стреляют непрестанно. Разбуженные солдаты, в одних рубахах и кальсонах, выскакивают из палаток и спешат на подмогу. Стреляют из винтовок, кто с руки, кто с колена, и быстро перезаряжают, раскраснелись от спешки и напряжения. У них нет времени целиться, уж очень хочется поскорее убить. Дым над рекой сгущается, уже не различима толпа четников на бревнах.

А там снова поднимается галдеж, четники машут руками и бросают вверх шапки. Видимо, случилось что-то приятное, не иначе перед ними извинились или компенсировали причиненные обиды. Они дерут глотки и указывают куда-то вниз по течению. Потом слышатся оклики по-немецки, солдаты радостно гогочут и опускают винтовки.

- Убили его, - говорит Черный.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Популярные книги автора