И тут я понял, что он боится, потом заметил, трусят и другие. Утром, по дороге на работу, разговор идет вялый, порой и совсем замирает, а в воротах Раячевич и кое-кто из четников крестятся. Настроение поднимается только по возвращении в лагерь. Теперь мне понятна меланхолия часовых, странное поведение начальника и почти зловещая тишина в мастерской. На меня это не действует, я опасаюсь только выпадов и мудрствований Липовшека.
- Зачем человеку жить, если у него нет цели?
- Жить, чтобы ненавидеть!
- Нет, человек живет, потому что трус.
- И таких сколько хочешь.
- Скажем, охваченный страхом боец бежал, но вернуться уже не может, дезертир. Он хочет бороться и понимает, за что, но боится, что его убьют, и потому не может видеть, как убивают других. Страшно ему смотреть на кровь, слышать стоны раненых. Есть ведь и такие.
- Ив любой армии.
- Я один из таких.
- Ты был в четнических подразделениях связи?
- Я бежал из партизанской бригады. Черный, значит, тебе не рассказал?.. Странно! Умеет, значит, хранить тайны. С самого начала я знал, что убегу, но все-таки ждал, пока станет невмоготу. Вечно в кольце, вечно над нами самолеты, а вокруг голые скалы. Вечно нет воды, вечно голодный, днем не могу спать от страха и солнца, а ночью в движении. И так от Ливиа к Дувно, потом на Купере - и все теснина за тесниной, - сейчас сам себе удивляюсь, как только смог такое выдержать. Бросаем одеяла на проволочные заграждения, перескакиваем через них и орем как сумасшедшие, орут и они, что с той стороны, и там все как один сумасшедшие, к тому же уголовники.
Идем в рукопашную, бьем прикладами, колем штыками, и, - ой-ой-ой! - бросаем убитых, и тащим за собой раненых, а они просят: "Убейте, не мучьте…" Потом вижу, как сестру милосердия из Мойковца, совсем девчонка - не знаю, какой идиот привел ее в этот ад, - разрывает мина и говорю себе: хватит, не хочу больше на такое смотреть!.. И слово свое сдержал. Сейчас вот толмачу, живу, работаю… А зачем работаю?.. Ради чего живу?.. Ты, может, и знаешь, для чего живешь, а я нет!
Так он орет. Все вокруг думают, что он ругает меня. Потом он успокоится, но под внешним покоем накапливается яд для нового пароксизма. Обычно с ним такое происходит каждый третий день, самое большее на четвертый, но в конце второй недели вспышки стали реже. В пятницу я уже понадеялся, что прошли совсем.
В субботу с утра прибыл капитан с двумя офицерами, и тут же у ворот посыпались замечания. Когда они ушли, Липовшек подозвал меня и сказал:
- Сбегай-ка к гречанке и спроси, что на обед: шпинат или блинчики?
Кто знает, может, начальник спросить приказал, хочет пригласить на обед офицеров. Иду к ограде, зову гречанку. Не знаю, что она мне ответила. Моя тень под проволокой вдруг от меня отскочила и куда-то ринулась. Какая-то сила подхватила меня и швырнула на проволоку. И чудится мне, будто это Галоня, бык Младжа Радишича: случалось, подойдет исподтишка к ребенку и подло боднет… Полетел я в овраг, заросший черным крепким пружинистым терновником. Но и этого ему мало: ревет, бесится, роет землю копытами и рогами. И когда он вспарывает рогами землю, к небу вздымается черный пепел. Давно пора его прикончить. И говорили ведь, что его зарезали, а сейчас плачут. Что-то уж слишком голосит гречанка, думает, наверно, что я мертвый, но я не имею права умирать, у меня есть цель…
V
Под открытыми окнами внизу стоят часовые и подслушивают. Когда надоедает стоять на одном месте, они меняются. Тогда я вижу, как по потолку прыгают отблески штыков. Невидимый простор манит к себе. Мчатся автомобили, они спешат больше других, поскорей его пересечь, потому так жутко вопят: "тру-тру, би-би, я-я-я, сто-ро-нись!" Но напрасно стараются, я не могу уступить им дороги, не в силах сдвинуться с места, огромный, обмотанный колючей проволокой. Тщетно я говорю им об этом, они твердят свое. Сами себя заглушают, не желают ни к чему прислушаться, до того остервенели, так и норовят запугать и столкнуть с дороги. У них и гудки какие-то страшные, особенно у грузовиков с боеприпасами, я узнаю их по тому, как под их тяжестью дрожит земля. Сквозь грохот доносится чей-то стон. Вспоминаю, что это из Хармаки везут раненых. Я пропустил бы их охотно, они ведь не насильники, но у них не хватает смелости даже приблизиться к адскому грохоту, который в конце концов продырявил туннель где-то у меня под кроватью.
Иногда появляются медицинские сестры. На самом деле это переодетые ангелы, и потому они парят надо мной как ангелы и видимы только до половины, и всегда мне загадочно улыбаются. Может, среди них и та малышка из Мойковца, и Станка Радович, ведь мы сейчас на том свете, не так ли? Но пока никто из знакомых не попадается. Нет Шайо. Нет Мишо, Ратко Льешевича. Спросить бы кого, нет ли тут Мини Билюрича, или он остался на той стороне? Узнать бы у сестер, у меня ведь тут много знакомых, но я никого не вижу, и к тому же они считают меня итальянцем и все спрашивают: "Stai meglio?.. Avete la febbre?" А вместо меня через окно им отвечают по-гречески: "Свежие, горячие булки!.. Мороженое, мороженое!.." Получается какая-то игра в прятки, которую я до конца не могу понять. В ней, кажется, важнее не быстро бегать, а быстро говорить, говорить, что придет в голову, и как можно невразумительней, чтоб звучало, словно на разных языках.
Самыми горластыми мне кажутся кимвры и тевтоны, они-то и объединились, чтоб сообща рассчитаться со мной за прежнее. Потому и кричат: "Verfluchter Himmel, sacra, sacra, sacra!.." Эта "сакра", наверно, по-ихнему, секира. Дьявол их знает, зачем им нужно столько секир? Сквозь их рев пробиваются пронзительные женские голоса: "Ti fa male? Pochi giorni, speriamo ehe finisce presto…" Одни говорят на готских наречиях, другие на лонгобардском, и каждый убежден, что другая сторона умышленно не желает его понять. Все стараются перекричать друг друга. Сюда же врываются и крики уличных продавцов и дельцов черной биржи, которые стремятся использовать безвластие в целях гегемонии торговли:
- Горячие, горячие каштаны…
- Горячие, горячие, сладкие, отличные…
- Мороженое, мороженое…
Вечером завыла сирена - воздушная тревога. Неизвестные, до сих пор прятавшиеся по углам, поднимаются и бегут куда-то в своих гипсовых штанинах. Среди них узнаю тюремщика Раячевича, зато он меня не узнает, некогда ему смотреть по сторонам, он только быстро-быстро крестится. А меня сестры кладут на носилки и бесцеремонно тащат вниз по лестнице в погреб. Они перепуганы, торопятся, хотят меня спасать, а я хватаюсь за перила и кричу: "Не хочу!"
Утром слышу: "Гестапо!" На языке древних гуннов гестапо означает - моровая язва. Догадываюсь, это черный бык Младжа Радишича - вижу, как он входит с портфелем в руке и выискивает меня. Если буду тихо лежать, говорю я себе, Галоня подумает, что я мертвый, и не тронет меня из принципа. Лежу не дыша, а он ревет, чтоб я подал признаки жизни, и удаляется, наконец, пастись. Почему его не убьют? Надо ввести закон для защиты общества от быков и ограничение частной собственности. И строго наказывать хозяина, который получает удовольствие от того, что его бык всеобщее страшилище и наносит соседям ущерб, а он, его хозяин, купается в лучах славы, которую ему создает этот черный рогач.
Позднее я вспомнил, это не тот бык… Радишичу пришлось уступить, Галоню убили у большой сливы. Собаки сбежались со всей округи лакать кровь, разлившуюся вокруг ствола сливы, и мы кидали в них острыми бычьими рогами, которые еще вчера внушали нам страх. Мой отец пришел в ту пору из леса с винтовкой; все собрались, чтоб он рассказал, как убил жандармского Галопю - Йована Мпмовича. Но Сайко почему-то молчал и только брал мясо с жаровни, дул на него, чтоб остыло, и давал мне кусочек за кусочком. Как обычно, соседи в присутствии отца были ко мне внимательны, спрашивали, когда я пойду в школу, а я отвечал им, что на следующий год… Нет, это не Галоня. Может, его потомок или родич или случайно на него похожий…
Снаружи в окно врывается неумолчный шум. По каким-то признакам я определяю, что он доносится с Вардарской площади. Потом догадываюсь, что нахожусь в итальянской больнице. Сестры те же, на которых кричал Джидич, но сейчас они не причиняют мне боли во время перевязок. Они благодарны мне и даже относятся с нежностью за то, что я не позволяю нести себя во время воздушной тревоги в погреб. Одна из них сказала, что вверху, на седьмом этаже, лежит монтенегро со сломанной ногой в гипсе; он не пленный, а бандит. Его доставили из леса, и он тоже не позволяет себя уносить в убежище во время тревоги. Она дала мне клочок бумаги и карандаш, и я нацарапал ему короткую записку:
"Я Нико Доселич, партизан Комского отряда. Здесь лечусь. Сообщи, кто ты и что знаешь про Миню Билюрича и Ненада Тайовича?"
Два дня спустя я получил длинное письмо, написанное крупными буквами: