- "Сейчас три, сейчас четыре", - глумливо бросает он, - все-то ты знаешь.
- Сейчас мы все это знаем! - говорит Видо.
- Когда предсказывают будущее, меня это оскорбляет, понятно?
- Непонятно!
- Живы будем, поглядим, понятно? А сейчас помолчи!
- Долго их нет, - замечает Гойко. - Что там у них?
В этот момент слышится топот тяжелых солдатских ботинок. Топот все ближе. Солдат теперь гораздо больше. Вот-вот распахнется дверь, и поманят пальцем - будто крюком зацепят человека и вытащат, как рыбу. Не желаю, чтоб пялили на меня глаза и вытаскивали на крючке. Могу и по-другому… Я поднимаюсь, подхожу к двери, останавливаюсь у порога, как недавно сделал Радул Меденица. Хватит в конце концов ожидания! Лучше с этим покончить, пока я в здравом уме и могу держаться с достоинством. Даже полегчало, впрочем, мне всегда легче, когда иду навстречу опасности. И вдруг в памяти всплывает неповторимый голос Радула Вуксановича из Куча: тюрьма, поворот ключа в замке, в камеру врываются на рассвете бородатые четники. Вуксановича вызывают на расстрел, а он обращается к земляку Спахичу: "Прошу тебя, Груйо, передай эту табакерку отцу в память о сыне. И вот тебе девяносто две лиры. Отдай моим старикам, наверно, сейчас голодают, пусть знают, что я думал о них в свои последние минуты…"
Не знаю, почему мне это вспомнилось: посылать мне нечего и некому поручать. Слышу, кто-то встает и подходит ко мне. Теплое дыхание щекочет мне затылок. Не знаю, это Шумич, Гойко или Шайо - какая разница, все сведется к одному и вскоре мы будем одним. И мысли сейчас у нас те же: мы сами решили пойти, не ждать, чтобы нас отбирал этот швабский кретин, как овец из отары, словно мы жалкие овцы, что боятся ножа и до последнего надеются, авось нож предназначается другому…
Двери растворяются внезапно, на пороге появляется солдат и отскакивает назад.
- Gut, - говорит он весело и добавляет: - Айди, айди!
Выхожу на тропу, огороженную с обеих сторон шпалерами солдат. Не смотрю на них, умышленно не смотрю - смотрю в небо с нагромождением облаков. День серенький, а надо бы, раз уж последний, быть ему прескверным или распрекрасным. Голые вершины освещает солнце - красноватое, оно ползет вниз; долго ему еще до нас ползти, к тому времени мы спустимся глубже. У судей и палачей не принято убивать до восхода солнца, они, наверно, полагают, что за день все позабудут и ночью их не станут мучать кошмары. Четникам это не помеха, они выводят на расстрел и в полдень, и даже в сумерки.
Чувствую на руке ладонь Видо Ясикича, это меня огорчает и сердит: вечно этот мальчишка лезет куда не надо!.. Подождал бы, вышел бы последним, может, его пожалели бы и отпустили вместе с могильщиками. Всегда лучше повременить. Надо было ему сказать. Смерть порой наестся до отвала и уползает, как брюхатая сука, отсыпаться.
Выходят и другие, не ждут вызова. Так в стародавние времена поселившиеся здесь бубняры , увидев впервые туман, решили, что это овечья шерсть, взобрались на скалу, отыскали удобное место для разгона и давай один за другим прыгать в эту шерсть. Так и мы, думаю я, скачем в "овечью шерсть", разница лишь в том, что бубняры не знали, что там внизу, а мы и знаем и не знаем.
Песчаная долина, вытянувшаяся между шоссе и рекой, вся истоптана и словно покрыта пятнами брошенной одежды и одеял арестантов. Могила у реки зарыта и заровнена, и место выделяется только отсутствием травы.
- Ту могилу заровняли, - говорит Видо.
- Значит, наполнили, - заключает Липовшек и становится справа от меня.
- Выходит, для нас в могиле места нет, - замечает Гойко.
- Выкопают другую, не так уж трудно. Недаром с нами могильщики.
- Значит, опять ждать!
- На этом мы уже собаку съели, - говорит Шайо.
Нас уже пятеро, а за нами выходят и выстраиваются другие.
- Неужто десятерых сразу? - недоумевает Видо.
- Сдается, они нас всех сразу прикончат, - говорит Черный. - Бояться, что разбежимся, сейчас им нечего, видишь, сколько стражи нагнали?
- Значит, это будет на мосту, - предполагает Шайо.
- Только бы не на твоем носу, - ворчит Борачич.
- Чего это ты, вроде сердишься?
- Сержусь, а как иначе! Гадаете, точно бабы.
- Если знаешь, почему не скажешь?
- Откуда я знаю? Никто не знает. И эти, что нас ведут, знают не больше скотины. Известно только то, что прошло, а это уже неважно.
Скорей всего, на мосту, думаю я, им это проще, чем ждать, пока выкопают могилу. Может, пожалели, что и ту вырыли. Их дело нас прикончить и уйти, а кому положено, пусть копает. Нам все равно. Река обмоет наши раны и понесет до Тары или еще дальше, оставляя по двое, по трое на отмелях. И будут находить нас то там, то здесь, выкупанных, чистых, как заснувших от усталости пловцов. И чтобы не остервенели псы и не мерещилось чего ребятам, нас похоронят подальше от села, на лугу у реки или у леса. Могилы отметят, поставив где камень, где крест, или сунут срубленную вотку. Потом нас будут искать родичи: матери или сестры, у кого они есть. Одних так никогда не отыщут и будут считать, что живы и явятся через годик-другой…
Подвинулись мы, чтобы дать место выходящим. Сзади слышатся крики. Что случилось? Оглядываюсь, оказывается, могильщики предпочитают оставаться под замком, только бы не идти с нами. Клянутся Христом-богом, что не коммунисты, и слезно уверяют, что ни в чем не виноваты. Гнусавый вожак опускается на колени, крестится и молится. Сунул шапку в карман и скособочил шею, ни дать ни взять нищий на паперти. Бьет себя кулаком в лоб, тычет в волосатую грудь, кричит:
- Порешите меня тут, на месте, только не смешивайте с Коминтерном!..
Часовой пинает его ногою, он зарывается носом в лужу, но не встает, только утирает рукой лицо и плачет. Часовой примкнул к винтовке штык и грозится его заколоть. Гнусавый испуганно поднимается.
- Деточки мои разнесчастные, сиротинушки горемычные, - причитает он. - О великий боже на небе, видишь ли ты все это?.. Как же это так, за что ты на нас разгневался, чем перед тобой согрешил я?..
- Цыц! - рявкает Борачич так, что вздрагивают солдаты.
Могильщик в ужасе смотрит на него и умолкает.
- Вот я до тебя доберусь, - зло щерясь, говорит Борачич, - забудешь и про швабов, и про все на свете! Не смей позорить людей, поганые швабы могут подумать, что ты наш. Попробуй еще пикнуть, тут тебе и смерть… Потом, если захочу, скажу, что ты не коммунист - такая сволочь не может быть коммунистом, - пусть тебя отпустят, и поползешь, гад, домой. Но до тех пор гляди!
Четник стал к своим. Казалось, конвойные только этого и ждали, повели нас к мосту. Наконец ясно, куда нас ведут, осталось продержаться совсем немного. Смешно, но наше "поведение" почему-то зависит больше всего от ног. Шаг стал четким, как на параде. Кажется, мы распрямили плечи и подняли головы. Смотрим вправо, смотрим влево - нигде не видно стрелковой роты. Не видно у моста и пулемета, все прячется в зелени на том берегу реки. Хотят застать нас врасплох и немало потрудились, чтобы так подготовиться.
- Если улучить момент, - оборачиваюсь я к Видо, - и спрыгнуть в речку после первых выстрелов, есть шанс спастись.
- Вряд ли, где тут спасешься, когда они повсюду?!
- Нужно только подольше продержаться под водой и проплыть до кустов. Потом незаметно проползти на животе в чащу и дождаться ночи.
- Напрасные мучения.
- Человек должен страдать. На свет божий он народился не для того, чтобы бездельничать и ротозейничать как дурак!
- И ты хочешь попытаться?
- Есть такое намерение. Но ты меня не жди, после первого выстрела прыгай! Слышишь?
Знаю, что не буду пытаться, даже если представится шанс, - как-то стыдно. Все уже думают, что меня нет, и вдруг нате - живехонек! Мне хотелось оставить парню надежду: если попытается, может, счастье ему и улыбнется, а нет - легче будет умирать. Поднимаемся наверх к мосту, подъем незначительный, а я задыхаюсь, не от подъема - от напряжения и ожидания. Так, вспоминаю, было, когда мы карабкались на Мокру, к итальянским окопам: сердце глухо стучит, перед глазами серая мгла, от усталости сам не свой, ждешь залпа, а его все нет. У самого моста я вышел вперед - кто-то должен первый принять на себя огонь, но ничего не происходит. За мной идут, нагоняют меня, будто и в самом деле ничего нет. Смотрю на горные пастбища, хижины пастухов, загоны для скота, а выстрелов все нет. Медленно опускаю глаза к прибрежной зелени, кругом тишина. Из кустов поднимается вспугнутая птица и улетает.
III
Нас конвоируют солдаты-пехотинцы, они устали, озабочены и винтовки несут с отвращением. Вчера по этому же шоссе нас гнали под грохот танков, а нынче гонят обратно к Матешеву. Дорога та же, да и как иначе? Она одна-единственная (ее с большим трудом проложили в горах), но в течение ночи до того изменилась, что кажется совсем другой. Вчера была сухая, твердая и пыльная, исполосованная гусеницами танков, сегодня покрыта грязью и камнями, стала уже от наносов земли, нагромождения сушняка и дерна, изрыта потоками и похожа на глухую тропу, по которой не пройти гурьбой даже бедам. Все кругом как-то изменилось к лучшему, смягчилось - нас, как вчера, не сопровождает звяканье кандалов и брань соотечественников, не припекает солнце, не душит запах солярки; сегодня свежо, пахнет оголившимися после ливня корнями.