Дождь перестал, небо не в тучах, а в матово-бледных облаках, и земля лежит утомленная, спокойная. Избы стали еше темней от влаги. Я иду медленно, вглядываясь в каждый кустик, деревцо, дом. Вон в низине река, а там, где сейчас черные глыбы вспаханного поля, наверное, рос горох, тот самый горох…
Две пожилые женщины, присматриваясь, идут навстречу.
- Здравствуйте! Не сродник ли кому?
- Нет… В начале войны ленинградских ребятишек у вас селили…
- Как же! - восклицает одна. - Я еще для них матрасики сенцом набивала - трудодни за это писались…
- Вот я один из них…
- Милой, - всплескивает руками женщина, - жив остался!
Объясняю, что жил во втором доме от околицы.
- Ну! Ну! У Анны Сивцевой! Избы-то уже нету. Хозяева уехали. Сруб продали и свезли его, а годы землю пригладили.
Я все-таки иду туда, к месту, где стоял дом Анны Сивцевой.
Два клена, могучих, с обшарпанной и пористой корой; полынь, пожухлая, осенняя; чертополох, жесткий, еще крепкий; какая-то сорная неуемная трава… Я не отрываю глаз от земли и вдруг различаю узенький бугорок, крохи кирпича, чуть прибеленные известью. Конечно, здесь высилась печь! Вот здесь, у ее правого угла, лежал мой матрас, а там, где сейчас ржавая мокрая крапива, стояла на коленях мама.
Здесь было крыльцо. С какой порывистостью вбежала на него мама, зная, что в двух шагах ее больной сын!.. Слезы навертываются на глаза, и, чтобы скрыть их, я смотрю в сторону и спрашиваю женщин:
- А начальник пожарной команды тут жил, где он?
- Петруша-то, Петруша, племянничек мой, и он не возвратим шксь. Всего-то четверо мужиков остамшись у нас от войны…
- А я вроде бы вас припоминаю… Вы и тогда такой полненький были, - неожиданно говорит другая женщина.
Я пожимаю плечами.
Вечером в клубе главной усадьбы отмечали праздник урожая. А заодно привечали и меня. Радушно и сердечно. Не только меня, но и мою жену посадили в президиум, и она сидела там чинно и деловито, как будто всю жизнь провела в президиумах.
…Я проснулся на рассвете, оделся и вышел на улицу. Было сухо, ясно, ветрено. Я прошел по тропке вдоль села, выбрался за околицу и оказался на той самой проселочной дороге. Мне казалось, что она не изменилась. Такие же глинистые увалы по ее бокам, такая же она норовистая - то вверх, то вниз. Колеи старинные, глубоко ушедшие в землю.
А кругом прозрачная осенняя даль. Рыжие острова лесов, вымытые дождями ели. У самого выезда из деревни - береза, старая, с тонкими оголенными ветками, которыми беспомощно трясет она в прохладный утренний час. У нее, наверно, уже много годовых колец, у этой березы. И если бы кольца ее, как долгоиграющая пластинка, могли издавать звуки, я бы просил березу дать мне услышать звуки давнего июльского дня: скрип телеги, шуршание глинистых комочков, размолотых колесами, понукание возницы, мое хриплое дыхание. И стук низких твердых каблуков моей мамы… Но береза молчит, а я с беспощадной ясностью вижу маму, ее волосы, разметавшиеся по плечам; чувствую теплоту ее пальцев, поправляющих шарф. Я иду по дороге все дальше и дальше, вглядываюсь в камушки, лужицы, глинистые комки - может быть, ступаю по маминым следам…
Я, наверное, далеко бы ушел, но услышал, что меня зовут. Повернул обратно и, возвращаясь, думал, что, несмотря на свою немалую жизнь, все-таки не испытал в ней главного - я ни за кем не шел так, как шла по этой дороге моя мать, с такой полной самоотдачей сердца.
Вера. Надежда. Любовь
Они жили вдвоем, мать и сын. Мать работала в больнице врачом, а сын учился в школе.
И когда началась война, а потом ленинградская блокада, внешне в их жизни мало что изменилось: сын ходил в школу, мать на работу.
Но позже, когда вместе с суровой стужей, обстрелами в город ворвался и голод, люди, обессиленные и удрученные, стали искать свое спасение во всем, в том числе и в надежде на чудодейственную медицину.
Первым зашел к матери домоуправ Павел Иванович. Он стерег полупустое здание, в котором жило уже лишь несколько семейств. Квартиры, полные мебели и всякого добра, обезлюдели, их хозяева - кто умер, кто эвакуировался.
- Спасайте, - взмолился Павел Иванович, - хоть пианино из третьей, хоть красного дерева трюмо из шестой возьмите, дайте порошков каких. Ноги у жены опухли, как столбы… Ступить не может.
Человеческое отчаянье застилало порою людям глаза, и мать не обижалась на предложение домоуправа. Она знала: водянка - следствие голода, и никакие порошки не помогут. Но в мать верили, хватались за ее науку, как за спасательный пояс.
- Дайте ей теплый хвойный отвар. Вы же сами знаете, Павел Иванович, не в порошках дело…
Управдом кивал высохшей пегой головой, а назавтра, страдая при виде изнемогшей жены, снова стучался к матери и умолял:
- Ну что-нибудь, ну что-нибудь - кровь бы ей разогнать, чтоб кровь задвигалась…
Учительница немецкого языка из школы сына пришла к матери в больницу. Она едва передвигалась, кожа лица напоминала старый пергамент. Учительница просила положить ее в больницу, хотя проживала в другом районе. Стараясь задобрить мать, она жалко и беспомощно повторяла:
- У вас такой способный сын… Я вот чуть-чуть оправлюсь, и мы с ним так займемся, что он лучше меня говорить станет… Право, лучше, - убеждала она, и оставшаяся энергия еще вспыхивала искоркой в глубине ее глаз. Что могла сделать мать, когда палаты были переполнены и больные, истощавшие до крайности, в большинстве своем пополняли морг.
Мать переживала за своих больных, лежавших в палате, как за родных людей. Она вставала чуть свет, прибиралась ло дому, готовила скудную еду сыну и еще затемно отправлялась на работу, потому что трамваи, вмерзшие в сугробы, стояли. Продрогшая, невыспавшаяся, закутанная в одежку, она приходила к себе в кабинет и, не раздеваясь, протягивала руки к печурке, оттаивая и набираясь сил. Потом она медленно раздевалась, доставала из шкафа белоснежный халат, накрахмаленный и хрустящий, и надевала его. Она садилась за стол и, наклонясь, принималась массировать лицо, стараясь придать ему оживленный вид. Через минуту она должна была войти в палату к больным, и в и мгновения мать преображалась: у нее появлялось веселое, задорное выражение лица, брови энергично вскидывались и вся ее небольшая фигура в белом халате излучала какую-то уверенность. Щелкали дробно каблучки, она распахивала дверь палаты, и ее голос звенел:
- Доброе утро, голубушки!
Больные уже ждали ее прихода, они неуклюже ворочались, высвобождая лицо и руки из-под одеял и вразнобой тянули:
- До-о-о-ктор… Здравствуйте… - и кто-нибудь обязательно добавлял слезливо: - Спасительница наша…
Их можно было лишь условно называть больными, они были просто люди, доведенные до порога смерти голодом. Их можно было спасти усиленным питанием, но такого не имелось, и мизерные добавки к положенным порциям только оттягивали их конец. Мать знала, что они могут увеличить срок своей жизни, а увеличить - значит, может, и спастись, если не опустятся душевно, не падут духом, если в них не померкнет вера и надежда. И она старалась вдохнуть в них надежду, заставить взбодриться.
- Потеплело на улице, скоро и весна, - склонялась она над безнадежной, - будем вас щами свежими крапивными кормить. От крапивы-то сразу душа запылает. Стегали вас крапивой-то?
И спешащие голоса в разных углах палаты поддакивали:
- Стегали, матушка… Да еще как…
Серые лица под серыми одеялами. Тусклый зимний рассвет. Тяжелый запах человеческого тела, лишенного упругости и красок. И сквозь эту безрадостную атмосферу, как солнечный луч, высвечивающий и золотящий пыль, кружил, взвивался, трепетал, прикасался к заложенным немощью ушам голос, голос матери, наполненный жизнестойкостью, жизнетворящей энергией.
- Волосы прибери… Что космы распустила… Ведь кавалер, наверно, под окном дожидается, - с грубоватой нарочитостью обращалась мать к бледной девушке. И девушка пыталась улыбнуться, а соседи по койке, словно принимая игру и желая поддержать мать, поддакивали:
- Да уж непременно дожидается.
Все эти разговоры были так бесхитростны и просты, но с этими словами и лекарства, которые выписывала мать и которые - она знала - принесут мало пользы, приобретали особое, магическое значение.
- Ну, голубушка, веселей смотреть, - прощалась мать, заканчивая осмотр.
После ее ухода женщины долго не могли успокоиться.
- Хороший доктор у, нас, - начинала одна.
- Да уж как порошки пропишет, сразу легчает…
- Ие выкарабкаться нам без нее…
- Я как выйду отсюда, свечку за нее богу поставлю…
И действительно, главный врач отмечал, что в палате у матери меньше летальных исходов, да и больные выглядят поживее, чем у других врачей.
В самом конце зимы случилось несчастье: во время обстрела убило сына матери.
Обстрел застал мальчика на улице, и мальчик спрятался в открытую щель. А когда вой снарядов поутих, он высунулся, стряхнул с пальто труху и снег. Щель находилась неподалеку от дома мальчика, и он решил, не дожидаясь отбоя тревоги, добежать до парадной. Его удерживали взрослые, оказавшиеся в щели вместе с ним, но он, крикнув: "Да тут рукой подать!" - выскочил и стремглав бросился к дому.