Между тем Коська закончил школу, поступил в Политехнический институт в Ленинграде и, живя там в общежитии, все судился. Суд в последней инстанции решил оставить комнату Бережкову, поскольку Морев живет в общежитии и по окончании института как молодой специалист будет направлен на работу, где ему и предоставят жилплощадь.
Коська особенно не огорчился, потому что надоело ему сутяжничать, да и в институте стали на него косо смотреть: "Что, мол, за студент - все судится да судится…"
Написал Коська диплом. И надо же было так случиться, что оппонентом у него оказался тот самый научный работник Бережков. Защита прошла отлично, и не без содействия Бережкова Коську направили в Петрозаводск.
Двадцать лет живет он в этом городе. И нисколько не похож на довоенного Коську: волосы потемнели, на макушке лысина, в уголках рта - продольные морщины. А начнет говорить - и сквозь уже немолодые черты проступает прежний Коська: круглоглазый, и наивный, и очень сосредоточенный…
- А где сейчас ты работаешь? - спросил я.
- Главным инженером… - Он назвал одно из предприятий Петрозаводска.
Путь через всю жизнь
Июль сорок первого. Меня со школой эвакуировали на юг Ленинградской области, в деревню Фелистово, что под Боровичами. Там я прожил около полумесяца, а потом приехала за мной мама и увезла обратно в Ленинград.
Немцы наступали. Кольцо вокруг города замкнулось. Началась блокада.
Всего две недели провел я в Фелистове, но воспоминания об этих днях живут в моей душе и поныне.
Не раз собирался я поехать в те места. Откладывал. Отвлекали дела. Жизнь уводила по другим дорогам.
И вот наконец вместе с женой и товарищем, у которого своя машина, я еду туда.
Осенняя пасмурная погода. В придорожных канавах вода пузырится, как будто ее кипятят. От сильного дождя леса оголяются мгновенно, сбитые листья падают в лужи и плавают в них, растерянно тычась один о другой. Даже вороны кричат хрипло, простуженно, а когда слетают с кустов, то сначала стряхивают с крыльев тяжелые капли.
Зачем я еду?
Жена не очень задумывается над причиной поездки, она привыкла к моим неожиданным маршрутам.
Товарищ вежлив и подчеркнуто бодр, но я чувствую - он мысленно ругает себя, что решился ехать по расплывшимся проселочным дорогам.
В Фелистове меня никто не ждет, я никого не запомнил из местных жителей, но меня тянет неудержимо в эту дальнюю деревушку.
Я еду из-за мамы. Она умерла восемь лет назад.
Мое детство до войны было безоблачно и прекрасно. Мама работала врачом и обычно с середины весны до осени уезжала со мной в какой-нибудь южный санаторий, где лечила больных, а я жил вместе с ней. Поэтому из довоенного детства мне больше всего запомнились темные стрелы кипарисов, устремленные в небо; магнолии в нежном цвету; море, фосфоресцирующее ночью; плоские камушки - я швыряю их навстречу волне; студенистые медузы, выброшенные на берег. И рядом со всем этим богатством - мама, улыбающаяся, веселая, сверкающая восточной красотой, она из семьи горцев, из деревни Бист, что гнездится среди скал.
Война изменила жизнь бесповоротно.
В один из летних дней нас, школьников, посадили в поезд и под присмотром учителей повезли от бомбежек и войны.
В Фелистово машины не могли пройти по расхлябанным дорогам, и последние километры шли пешком, а вещи погрузили на подводы. Мы радовались всякой новизне. Мельницы, еще сохранившиеся у реки; густые леса, подходившие к воде темной чащей; гуси, такие важные, будто их "предки" взаправду спасли Рим, - все завладевало мальчишеским воображением.
Расселили нас по крестьянским домам. По нескольку человек в избе. Никому особого дела до нас не было - только что взяли в армию мужчин, и женщины обостренно тоскливо переживали разлуку.
Мы бродили по окрестностям, ловили раков, помогали полоть свеклу на полях и с несокрушимой верой ждали дня, когда наконец наши войска повернут и погонят фашистов.
Однажды, лакомясь молодым горохом, я ушел далеко от деревни и, свернув за речную излучину, встретил Тоню. Она училась вместе со мной, но поступила в нашу школу недавно. Ей исполнилось четырнадцать лет - она была на два года старше меня. Говорили, что она уже целуется с мальчишками, и я смотрел на нее с каким-то чувством робкого любопытства.
И вот она - не в стайке подружек, а одна, тоненькая, с прямыми темными волосами, с глазами лукавыми и насмешливыми. Я остановился. "Ты чего?" - по-женски капризно спросила она. Я молча стал выбирать и срывать раздутые от горошин стручки. Тоня стояла в стороне и покусывала травинку. "Тебе уже пора убрать челку. Ты вырос", - спокойно, словно над чем-то раздумывая, произнесла она. Я вздрогнул от ее голоса, и слова ее словно не дошли до меня. Я сунул ей пригоршню стручков, моя рука коснулась ее ладошки, и она слегка пожала мне пальцы. "Давай вместе есть", - предложила Тоня, но я покраснел и, буркнув! "Я уже поел", - пошел вдоль реки обратно. "Ну и дурак!" - звонко крикнула она вслед. Я даже не обернулся. Я шел как потерянный, потому что чувствовал - девочка одержала верх надо мной, а почему одержала, понять не мог.
Еще мне запомнился пожар. Горел сарай у реки, люди вытянулись цепочкой, передавая от берега ведра с водой. И Тоня была рядом, раскрасневшаяся, быстрая, бадейки мелькали в ее руках, и она, поворачиваясь ко мне, кричала! "Ну, давай! Чего ждешь!" - хотя я и не задерживал ведра. Мы потушили пожар до того, как на конях прискакали пожарные. Им осталось только растащить баграми дымящиеся бревна. Начальник их хлопнул брезентовыми рукавицами и сказал негромко, глядя на нашу Тоню: "Ну, девчата, вам теперь самим и тушить, и…" Он недосказал, пошел к лошадям. "А вы куда же, дядя?" - спросил я. Он посмотрел на меня и ответил серьезно: "На фронт мы…"
Через несколько дней я простудился и заболел. У меня поднялась температура, я лежал на матрасе возле русской печи, глотая взятые из дома таблетки. Состояние мое не улучшалось, и тогда моей маме написали, что я болен.
Она вымолила у главного врача больницы отпуск на несколько дней и отправилась ко мне. Ехала в теплушке, в кузове дребезжащего грузовика, потом на крестьянских подводах, брела пешком…
Она явилась в Фелистово вечером. Я лежал, кутаясь в одеяло, и смотрел снизу вверх в окно, где бледнело и исчезало солнце. Мама вбежала в избу, упала на колени, потому что я лежал на полу, обняла меня, заплакала и сказала только: "Сын мой!" У нее осунулось лицо, рукав платья разорвался, на ногах были грубые и крепкие башмаки, и пахло от нее не тонкими духами, которые она любила, а чем-то крестьянским - свежим сеном, домотканым холстом… Она улыбалась мало, словно потеряла свою улыбку на дорогах, пока ехала ко мне, и в ней почти ничего не осталось от той солнечной молодой женщины, какой всегда была до войны. Она выглядела суровой, посидела со мной недолго и пошла искать подводу, чтобы наутро мы смогли отправиться на станцию. Она привезла с собой сахар, за который тогда в деревне отдавали что угодно, и вскоре договорилась о лошади.
Утром, едва сошел туман с поля, к избе подъехала возница, и мама принялась укутывать меня, заматывать шарфом горло, налила в термос горячее молоко.
Все еще спали, когда мы тронулись. У одной избы скрипнула калигка, и тоненькая фигурка появилась у дороги. "Здравствуйте!" - сказала Тоня. "Здравствуй, девочка!" - ответила мама, быстро взглянув на нее. "Вы его увозите? У вас очень хороший мальчик", - совсем по-взрослому сказала Тоня. "Да-да…" - как-то рассеянно проговорила мама, видно занятая своими мыслями. Тоня махнула мне рукой и пошла обратно в дом, придерживая на ходу небрежно накинутое на плечи пальтишко. А я только поморгал ресницами, потому что, скованный шарфами, не мог пошевелиться.
Лошадь оказалась заморенной, тощей, и возница разрешил сесть на телегу лишь мне. Сам он пошел рядом с лошадью, а мама - сзади, положив руку на край телеги. Она была маленького роста, моя мама, и шаг у нее был мелкий, поэтому ей приходилось иногда бежать, особенно когда лошадь спускалась с холма, но на это мама не обращала внимания.
Она смотрела только на меня, когда телегу на ухабах качало, спрашивала голосом твердым и ровным; "Тебе не хуже?" - трогала мой лоб и зачем-то откидывала мне волосы со лба.
Иногда она спотыкалась о твердые куски глины, но, даже теряя равновесие и хватаясь двумя руками за край телеги, чтобы не упасть, смотрела на меня.
У меня горело лицо, я дремал, но, несмотря на дремоту, на болезненное состояние, с каким-то недетским удивлением думал о маленькой женщине, которая шла за подводой. Она была так не похожа на ту, с которой я ездил на юг, ходил в цирк, ел в кафе слоеные пирожки. Мама - рядом, и мне становилось покойно, меня не страшили ни болезни, ни бомбежки, столько силы излучало ее лицо. "Ты ничего не бойся, - говорил ее взгляд, - я с тобой, и значит, все в порядке". - "Я ничего не боюсь", - отвечал мой взгляд, и мне хотелось спать потому, что слаб, и еще потому, что верил в ее оберегающую силу.
Я заснул. Сколько спал - не знаю, но когда проснулся, все так же покачивалась телега, шумели леса вдоль пути и все так же, не отрывая от меня глаз, шагала мама. Прядь ее черных волос прилипла к потному лбу. "Мама, - сказал я, и мой голос был, наверно, так необычен, что она встрепенулась и спросила тревожно: "Что с тобой?.. Тебе хуже?.."- "Нет, не хуже… Знаешь, мне очень хорошо… Я тебя очень, очень люблю…" - "Ну что ты! Ну что ты! - скороговоркой произнесла она, впервые отворачиваясь от меня в сторону и шепча: - Ты еще потерпи… Скоро станция…"
…Машина выскакивает из хвойного леса, и на покатых холмах виднеется вдали Фелистово. Я выхожу из машины и иду пешком.