- Он жил всего один день, - Маргарита Александровна перестала плакать, но распашонки не отдавала. - А я даже не могла дать ему грудь, хотя только к этому и стремилась, не ведая о том, что его уже нет. Я плохо помню, но это было ужасно… это было как узкая черная дыра, в которую я падала бесконечно и все глубже и никак но могла достигнуть дна. По-моему, я впервые пришла в себя в день победы. И за все это время я не могла выжать из себя ни одной слезинки.
Нина живо подхватила:
- А я провела этот день с отцом, его готовили к очередной операции…
- Боже, как они плясали в этот день, я смотрела на них и ничего не понимала. Ты видела эти вязы в саду? Они только что распустились. И все женщины из нашего отделения высыпали за ограду и принялись плясать. Все были тронутые, у кого мужа убило, у кого что… Но они все равно плясали. Плясали со слезами на глазах. Рыдали и плясали. Одна забилась в истерике, а после снова пустилась в пляс, это было жутко, я не могла смотреть, опять провалилась в свою дыру…
- На воле тоже плясали, - перебила Нина. - В этот день все словно сошли с ума от радости. А что, говорят, творилось на Красной площади… Наше горе не должно отлучать нас от всенародного ликования.
- Я завидую твоей ясности, - Маргарита Александровна оставила наконец распашонки. Первый порыв ее прошел, и она снова ушла в себя.
Нина сунула распашонки в комод, подошла к столу. Там стояла вздувшаяся банка свиной тушенки, которой Сухарев придавил письма.
- Придется выбросить, жаль. Килограммовая, надо было мне зайти за нею. Я уберу твои письма… Смотри, там тоже письмо…
- Зачем оно теперь? - безразлично отозвалась Маргарита Александровна. - Ведь все равно убит, убит…
Под дверью в самом деле было подсунуто письмо, сложенное треугольником. Нина подошла, подняла письмо и вздрогнула.
- Это же от Володи, - с упреком прошептала она, - смотри, какое толстое… Как мы его сразу не заметили?
- Оставь, я прочту потом, - строго ответила Маргарита Александровна и принялась за узелок, принесенный из больницы. Там оказались стоптанные туфли, пальто и халат, в котором Маргариту Александровну унесли санитары. Нина мгновенно переключилась и хлопотливо помогала подруге: надо померить, придется ушить, но это несложно, вещь совсем новая, не выбрасывать же ее…
Маргарита Александровна извлекла из кармана халата записку и с недоумением пожала плечами. Нина завладела запиской:
"Дорогая Маргарита Александровна! Скорее выздоравливайте. Поздравляю с рождением сына. Мне врач сказал, все будет нормально, организм здоровый, так что волноваться особо нечего. Посылаю продукты из коммерческого гастронома, чтобы для поправки. Относительно хвоста тоже не беспокойтесь, я уже объявился отцом, надеюсь, ты понимаешь… Готов и официально. Назовем его Володькой и дадим совместное воспитание, я-то уцелею, жди. Помнишь, у поэта? Тоже, между прочим, Владимир. "Лет до ста расти нам без старости". Писать мне надо на ту же полевую почту, но только Сухареву Ивану Даниловичу.
P. S. Спешу на фронт добивать фашистских гадов. Так что скорей поправляйся. Извини за беглость и скомканный почерк. Привет от Ивана".
- Это тот самый симпатичный капитан? - спросила Нина с интересом.
Маргарита Александровна снова пожала плечами:
- Теперь это не имеет значения. И вообще это глупо. Теперь мне некуда писать…
- Ты чересчур поспешно его осуждаешь. Он весьма симпатичный и поступил благородно. Он же не мог знать того, что случилось.
Маргарита Александровна не успела ответить: раздался звонок от дверей.
- Наверное, это Вера Федоровна, - быстро сказала Нина. - Я говорила ей, что ты сегодня выписываешься, но у нее как раз смена. Сиди, сиди, я открою.
Маргарита Александровна равнодушной рукой отбросила записку. Было слышно, как хлопнула входная дверь, послышался осторожный стук. Она машинально ответила.
Дверь отворилась. Сначала в комнату просунулся грубый, истерзанный пространством чемодан, а следом за ним и его начинающий тучнеть владелец.
- Не ждали? - сказал Павел Борисович. - Горячий привет из солнечной Ферганы. Не хотите ли дыньки?
10
- А как его убило, пулей или бомбой?
- Пулей, сынок, обыкновенной пулей. Весной капитан приезжал оттуда, рассказывал обстоятельства.
- Если пулей, то, интересно, какого калибра? И сразу или не сразу? Я этого капитана видел, дверь ему открывал… Жалко, не удалось поговорить как следует: страшно ли на войне, когда убивают?
- Он ведь живой, не знает того.
- Интересно все-таки было спросить: какой калибр всего страшнее?
- Мертвому-то все равно, сынок.. Мертвый уже ничего не скажет, а за него спросится.
- Я знаю, страшнее всего атомная бомба, которую сбросили на Хиросиму. От нее уж никуда не денешься, такой огонь.
- На войне всякая смерть огнеродная.
- А такой вопрос, тетя Вера, вы не знаете? Дядя Володя убил хоть одного немца на войне? Он вам не сообщал?
- Нет, Вовочка, не скажу. Кто ж о таких вещах про себя писать решится? Посмотри на буфете, который час теперь?
- Я посчитал, тетя Вера. Если бы каждый красноармеец убил хотя бы по одному немцу, то войны давно бы не было.
- Война кончилась, Вовочка, зачем теперь считаться. Немцам сейчас тоже, верно, несладко, пусть и живые. Посмотри там, сколько уже времени. Что-то у меня глаза нынче устали.
- Жалко, что я не успел подрасти. Хотел бежать на фронт сыном полка, да Петька не согласился на пару.
Тут самое время сделать небольшую паузу, чтобы вспомнить случай на тему "не успел подрасти". Давно я порывался рассказать об этом эпизоде, да все не находилось повода и места. А случай был чрезвычайный. И он тотчас вспомнился мне, едва одиннадцатилетний Вова, дитя войны и в то же время сирота ее, произнес свои разнесчастные слова.
Итак, произошло это той же осенью сорок пятого года в Москве, на территории Литературного института имени А. М. Горького, куда мы, тогдашние студенты, съехались после войны со всех фронтов и даже из тыла. Нывшие мои однокашники, которые сейчас чуть не в полном составе плодотворно трудятся в современной литературе, не дадут мне соврать, что данный случай действительно имел место осенью сорок пятого в Литинституте.
На переменках или после занятий мы дружно сходились в закутке возле курилки и читали гениальные (иначе мы их не числили) стихи собственного производства. На эти чтения прибегали к нам молодые студенты смежных вузов, главным образом с филфака. Очередь чтения соблюдалась строго - по старшинству званий: все мы ходили тогда в кителях и еще не отлучились от армейской субординации (это уж потом иные пошли ранги). Но вот однажды вперед выскочил нестриженый юнец Алик с какого-то там "фака", который не был даже рядовым. Тем не менее он стал в соответствующую позу и произнес соответствующим голосом:
- Сегодня ночью написал гениальное… из одной строки.
И так как никто не успел остановить его, он прочитал с тем же упоением:
Я не видел воины - повторите!
Дальнейшее произошло само собой. Не успел восклицательный знак, замыкающий стих, замереть в воздухе, как чья-то шинель уже оказалась на голове Алика. Не сговариваясь, мы в тот же миг окружили его и устроили темную. Алик бултыхался, взвизгивал - куда там.
- За что, ребята, за что? - слышалось из-под шинели, потом и этот наивный возглас иссяк. Прозвенел звонок на лекцию, и мы оставили Алика на полу, вздрагивающего и униженного в своей гениальности.
Мы были патриотами и писали про войну героические поэмы и стихи, а кто-то из нас даже сотворил следующую гениальную строку: "Меня убьют на подступах к Нью-Йорку".
За это темной не устраивали.
И вот мы снова в комнате, в которой уже побывал однажды Иван Сухарев (где-то он теперь?), а сейчас мирно беседуют Вера Федоровна Коркина и ее сосед Вова Минаев. За окном стемнело, однако шторы не опущены, сквозь запотевшие стекла видны тусклые огни Москвы. Вере Федоровне больно и сладостно вести разговоры о погибшем сыне, хотя после таких разговоров кружится голова и слабеют ноги, но скоро придет пора, когда можно будет встать и позвонить Риточке. В этом теперь цель ее жизни: слышать голос несбывшейся невестки, заботиться о ней, давать советы и, разумеется, вспоминать. Вера Федоровна приходит с работы около четырех, а Рита возвращается из института после шести и эти два с половиной часа являются самыми пустыми в жизни Веры Федоровны. Полчаса, а если повезет, даже час ей удается израсходовать на скудные тогдашние магазины и столь же скудную готовку, потом наступает пустота ожидания. Но сколько раз уже бывало, что она не могла дотерпеть, спешила к телефону и, с трудом набрав в сумраке коридора нужный номер, натыкалась на вежливо-жестокосердный ответ.
Так и нынче вышло. Ей зачуялось, что Риточка вернулась, и Вера Федоровна не выдержала. Уже по долгим гудкам она поняла, что ошиблась, но не было сил положить трубку и переждать.
Наконец там щелкнуло.
- Маргариты Александровны нет дома, - ответил тот самый жестокосердный голос.
- Здравствуйте, Павел Борисович, - униженно сказала Вера Федоровна. - Неужели ее еще нет? Передайте, пожалуйста, Риточке, что я звонила. Пусть она перезвонит мне, скажите ей.
- Разумеется, Вера Федоровна, передам. Надеюсь, ничего чрезвычайного? Хорошо, что вы позвонили мне сегодня. Я давно намеревался спросить у вас, Вера Федоровна: не кажется ли вам, что в последнее время Маргарита стала более задумчивой, может быть, даже печальной?
Вера Федоровна давно была готова к подобному вопросу и знала, что это лишь присказочка. Поэтому отвечала как можно бодрее: