22
Танковый корпус Хеппнера, который за два дня - 5 и 6 сентября - разгромил между Петроковом и Томашувом три польские пехотные дивизии, в беспорядке, по одной брошенные против него, после короткого ночного марш-броска замедлил темп, 7 сентября рассеял под Крулевой Волей остатки тринадцатой дивизии и остановился, не зная, что ворота столицы вражеского государства открыты перед ним настежь. Только агентурные данные о панике и бегстве правительства, пришедшие в ночь с четверга на пятницу, побудили Хеппнера ускорить марш. Ранним утром 8 сентября корпус пошел вперед. Четвертая танковая дивизия двигалась вдоль Пилицы, через Нове Място и Гроец, на Гуру-Кальварию, отрезая последнюю связь Варшавы с остатками польских группировок в районе Радома и Скаржиска. Первая танковая дивизия генерала Рейнхардта ударила главными силами через Мщонув прямо на Варшаву; от возможных неожиданностей со стороны отступающей тоже на Варшаву только что разбитой армии "Лодзь" ее прикрывала слева танковая колонна, идущая на Гродиск-Олтажев.
Прикрытая, таким образом, с обеих сторон, главная немецкая колонна, не встречая никакого сопротивления, начала ускорять темп. Утро было ясное, в городишках, через которые проходила колонна, буйно цвели осенние цветы, в танках, идущих в нескольких километрах от авангарда, солдаты открывали тяжелые люки, высовывались наружу, снимали рубашки, загорали и гордо пялили глаза на садики, деревья с румяными яблоками, белые пригородные домики, выглядывавшие из гущи позолоченных листьев, на всю эту беззащитную местность, отданную на их бронированную милость и немилость. Около полудня колонна начала изгибаться у какого-то поворота, и солдаты, сидевшие в передних танках, вдруг замахали руками, закричали, стали оборачиваться, окликать двигавшихся позади, указывая пальцем на какие-то точки на горизонте. Моторы отчаянно ревели на первой скорости, и не сразу можно было понять, что привлекло внимание танкистов. Только когда машины подходили к повороту и из-за деревьев и крыш выглянула далекая башня, а чуть ближе показались контуры низкого, но солидного здания, стал понятен смысл безгласного крика, его повторяли снова и снова. "Варшау, Варшау!" - неслось от танка к танку, от одной пары голых солдат к другой. В передних машинах солдаты натягивали пропотевшие рубашки, носовыми платками стирали с лиц дорожную грязь, готовились к скорой встрече с варшавскими парками, магазинами, ресторанами, девушками.
В то утро Варшава еще не пришла в себя после чудовищной ночи, последовавшей за призывом Умястовского, после тревожного, мрачного вчерашнего дня. В районе Охоты и Воли от домика к домику, через садики уже несколько дней рыли окопы, широкие и крутые, на улицах наваливали груды камней, поставили надолбы и в каждой такой баррикаде оставили проход шириной несколько метров для своих, все еще удиравших из Радома, Петрокова, Лодзи. Солдаты с пулеметами начали занимать позиции, однако их было мало, орудий на Охоте, можно сказать, вообще не было видно, и к тому же потрясение, пережитое минувшей ночью, оказалось настолько сильным, что не верилось, будто здесь всерьез готовятся к обороне. Офицеры, которых обступили бабы с Охоты, настойчиво требуя ответа на вопрос, сдадут или не сдадут Варшаву, отвечали вроде и отрицательно, но тут же принимались разглядывать свои сапоги - не запылились ли, доставали портсигары и долго выбирали сигарету, чтобы была не слишком твердая и не слишком мягкая, призывали к спокойствию и глазели на небо, искали самолеты, нередко, впрочем, появлявшиеся, - словом, делали все что угодно, лишь бы не глядеть женщинам в глаза. Только когда женщины предложили прислать подростков и стариков им на помощь, офицеры возмутились:
- Эй, вы, гражданское население, вы что воображаете? Ступайте стирайте подштанники; война - это наше дело.
Бабы с Охоты качали головами и возвращались домой в еще более подавленном состоянии.
Кравчики особенно тяжело пережили ночь бегства из Варшавы. Этажом выше, на лестнице, на улице не прекращался шум. Уходившие всю ночь окликали и звали друг друга, и каждый их возглас горестно напоминал Игнацию о его немощности. Спокойствие, воцарившееся под утро, было хуже самого страшного налета, оно словно предвещало смерть, предсмертную неподвижность этого любимого - только теперь он понял, как сильно его любит, - единственного города.
Невозможность бегства, беспомощное ожидание оказалось тем более тягостным, что за последние дни на Охоте началось какое-то брожение. Дружины ПВО после памятного налета сломили упорство Паенцкого и устроили в его доме убежище для женщин и детей всей улицы. Паенцкий даже не очень протестовал, на него подействовали рассказы о том, как неподалеку обвалился дом и в подвале погибло более двадцати человек. Потом Геня вместе с другими женщинами "застукала" Рачкевича: он прятал крупу, а сахар продавал только "хорошим" покупателям за "хорошую" доплату. Разразился большой скандал. Правда, постовой полицейский защищал Рачкевича от кулаков и ногтей возмущенных женщин, но главное обвинение отвести не смог, Рачкевичу пришлось вытащить наверх мешки с крупой и продавать по старой цене. Ободренные этими мелкими успехами, зашевелились местные рабочие с фабрик, женщины, молодежь. Из других кварталов приходили еще более благоприятные вести. На Воле и на Праге возникали рабочие батальоны. Кравчик кричал на Драпалу, требовал, чтобы и они начали действовать. Драпала соглашался, хотя до сих пор ничего не сделал. В общем, чувствовалось, что голос рабочего класса становится все более внушительным; судить об этом можно было хотя бы по поведению полиции - она притихла и не отваживалась задирать нос, что позволяла себе еще в августе.
И как раз в этот момент наступила та страшная ночь. Утром Геня сообщила мужу первые итоги - из соседних квартир ушло человек пятьдесят, Енчмык, Антек Нарембский, даже сын Драпалы. Кроме старого Драпалы, в их доме не осталось ни одного мужчины, если не считать Эдисона, ну и самого Кравчика. Офицеры, к которым приставали бабы, посоветовали им заняться стиркой. Кравчика интересовали подробности, тон, голоса офицеров.
- Дадут тягу! - уверенно заявил он.
Геня была того же мнения. Она проклинала их, она молилась.
День, сменивший эту ночь, начался мрачно, словно после похорон. Гене не сиделось на месте, она вскакивала, подбегала к окну, любой шум на улице пугал ее; быть может, уже пришли немцы. Старуха Нарембская, проводившая ночью последнего своего сына, заглянула к Кравчикам. В руке она держала сверточек. Старуха вызвала Геню на кухню и сказала, что Антек должен был сегодня отнести в тюрьму передачу кому-то из товарищей Стасика. Ей это не по силам, слишком далеко…
Геня замахала руками: в любой момент могут явиться немцы. Игнация одного оставить нельзя. Впрочем, арестантов, наверно, тоже из тюрьмы погнали. Старуха огорчилась, Гене стало стыдно, и она взяла пакет. Ее пугало только, как на это посмотрит Игнаций, но он даже обрадовался.
- Иди, узнай, что делается в городе, что нас ждет. Разыщи кого-нибудь из товарищей, спроси, что все это означает. Сдают ли Варшаву? Только будь осторожна…
Геня шла по городу и не узнавала знакомых улиц. Магазины закрыты, то здесь, то там на мостовой кучи щебня, разбитые дома, покореженные трамваи, согнутые, как жестянки. Людей мало - это больше всего бросалось в глаза. Ревут автомобили, вывозят груды барахла, рядом с барахлом полицейские, какие-то швейцары, пожарные.
Перед зданием центральной тюрьмы толпились люди; у ворот стояло десятка полтора полицейских с винтовками. Геня остановилась, ее удивило что-то непривычное в этой картине, и она не сразу поняла, в чем дело. Казалось бы, чему удивляться - полицейский наряд перед тюрьмой. Только подойдя ближе, Геня разглядела, что полицейские повернулись лицом к воротам и кричали, обращаясь к кому-то в дворе. На противоположном тротуаре собралась кучка людей.
- Что случилось? - спросила Геня у первого с краю - плотного мужчины в светлом костюме. Не успел он ответить, как дама в шляпке закричала:
- Бунт, арестанты перебили охрану! Хотят ломать ворота! Воры!
- Будет вам! - выдвинулась вперед женщина с изможденным лицом. - Вовсе не воры! Политические!
- Вот еще! - пропищала дама в шляпке. - А впрочем, если они политические, так зачем поубивали охрану?
- Кто убивал, кто? - подбежал к ним человек с усиками. - Зачем басни рассказываете?
- Ай! - взвизгнула дама в шляпке. - Стреляют!
В самом деле, за воротами что-то глухо стукнуло. Полицейские зашевелились, двое стянули с плеч винтовки, один крикнул:
- Разойдись, будем стрелять!
Дама в шляпке отбежала на несколько шагов и снова остановилась. В воротах приоткрылось окошечко, появилось бледное лицо.
- Товарищи! Граждане! - крикнул человек в окошечке. Полицейский замахнулся на него прикладом. - Помогите нам! - продолжал кричать человек в окошечке, он чуть отступил, уклоняясь от приклада, и голос его звучал глухо. - Здесь политические заключенные! Тюремная охрана убежала, ворота оставила на замке, чтобы немцы нас перебили!
- Заткнись! - орал полицейский, тыча в окошечко уже не прикладом, а дулом, потом щелкнул затвором. - Заткнись, а то выстрелю!
Он не выстрелил, за воротами кто-то схватил приклад его винтовки, дернул и толкнул. Полицейский зашатался и сел. В толпе, стоявшей на тротуаре, послышался смех. Из окошечка высунулась стриженая голова.
- Мы хотим драться с Гитлером! Выпустите нас! Дайте нам оружие!
Полицейский снова подскочил к воротам и замахнулся прикладом.
- Что вы делаете, разбойники! - крикнул с тротуара человек с усиками.
Трое полицейских перебежали через улицу.
- Кто, кто кричал?
Все молчали, даже дамочка в шляпке не промолвила ни слова. Полицейские сняли винтовки и направили их на первого с краю.
- Разойдись!