Где бы ни был Емельян: ехал ли в теплушке на фронт или рыл окоп - обязательно потрогает рукой карман. Это у него называлось "проведать своих". Когда наступал перекур или выпадало затишье, он отворачивался и, прячась, любовался карточкой. В эти короткие минуты Емельян блаженствовал, он будто даже забывал про свою нелегкую окопную жизнь. Но такие минуты мгновенно обрывались то командой, то появлением противника. И фотокарточка снова ныряла в карман...
А сейчас немец сквозь очки долго и пристально всматривался в лица русских. Потом зло ткнул в снимок пальцем и положил его в свой карман.
А Емельяна затолкали в мешок и веревкой обмотали. Потом подвесили на длинную палку и понесли.
Ну вот, стало быть, он пленный! Жутко стало: несут как убитого кабана с охоты...
Обида и злость - все смешалось в Емельяновой душе. Он мысленно клял себя, что дался им... А что он мог? В беспамятстве его скрутили.
Как подло получилось! Война всего-то два месяца бушует, а вон сколько ему пришлось уже хлебнуть...
Невзгоды начались под Пинском. Поначалу все было ладно: окопался, винтовку на бруствере окопа приладил да самокруткой всласть затянулся - и был готов к бою. Но все по-иному закружилось. Откуда ни возьмись, командир взвода с пакетом и не кому-нибудь, а Емельяну пакет подает и велит комбату вручить. А где комбат - взводный точно не знает, вроде вон в том лесочке, что за ржаным полем должен быть. "Найдешь!" - сказал Емельяну, и весь разговор.
И Емельян рванул в тыл. Подумал: тут поспокойнее должно быть. Сначала, когда по-быстрому двигался ржаным полем, так оно и было - тишина кругом, даже слышно было, как где-то высоко в небе жаворонок в охотку насвистывал. А потом неожиданно воздух наполнился свистом, от которого вздрогнуло все поле. Емельян свалился на землю и так притаился, что даже дышать перестал. Вокруг него бушевал огненный смерч - рвались мины, снаряды... Емельян подумал: каюк, живым не выбраться отсюда... А как же пакет? Телом своим накрыл: донесение должно быть в целости... И не вспомнить, как выбрался он из этого пекла. Но пакет доставил. А нынче неужто конец пришел? И самое ужасное, что он совершенно бессилен что-либо предпринять: сознание меркнет от обиды и боли.
Ноша для фрицев оказалась тяжелой. Они еле-еле добрались до первой деревенской избы, внесли его и положили на пол.
Емельян слышал, как захлопнулась дверь, как навесили замок и щелкнул ключ, слышал топанье сапог на крыльце и глухой хлопок калитки...
Емельян застонал. Нестерпимо ныла нога и хотелось пить.
- Вам больно? - испуганно спросил детский голос. - Вы кто?
- Красноармеец... Нож в избе имеется?
- Имеется...
- Разрезай мешок. Да побыстрее! Как зовут тебя?
- Олеся...
- Скорей же, доченька! Бери нож...
Олеся осторожно продвинула лезвие ножа в дыру, которую заметила в мешке и, ухватившись двумя руками за рукоятку, потянула нож к себе.
- Вот молодчина!
И Емельян освобожденной рукой взял у Олеси нож и рывком полоснул по мешку и по веревке.
- Вот и все, - произнес он, оставаясь пока лежать на полу.
Всей грудью вздохнул Емельян, будто гора с плеч свалилась. Даже боль, которая скрючивала ногу, куда-то улетучилась, и он почувствовал себя сильным и готовым к действиям.
Емельян приподнялся и уже сидя попросил:
- Водички дай, Олеся!
- Сейчас!
Он мигом осушил большую кружку и, утирая губы, спросил:
- Сколько тебе лет? И почему ты одна?
- Десять мне, уже одиннадцатый. А мама сейчас придет.
Стукнула калитка. Олеся бросилась к окну, но сразу отпрянула от него и метнулась в угол.
- Кто там? - спросил Емельян, поднимаясь с пола.
- Немец!
Емельян через окно и сам увидел немца, того самого очкарика. Он быстрым взглядом осмотрел горницу. У печи заметил скалку-валик, точь-в-точь такой, каким катала белье его Степанида, Емельян ухватил скалку и притаился у двери.
Олеся дрожала и всхлипывала.
- Не надо плакать, - прошептал Емельян.
Он чуть приоткрыл дверь и быстро шагнул через порог в темные сени.
Немец возился с замком. Емельян слышал, как он вставил ключ, как он сделал им поворот и как бросил снятый замок на крыльцо. Затем он резко толкнул дверь и, наставив в пустоту автомат, перешагнул порог сеней и вошел в горницу. Открыл настежь дверь и замер: ни мешка, ни "языка"...
В это же мгновенье Емельян поднял скалку и с размаху - аж крякнул - ударил немца по голове. Очкарик рухнул на пол. Вторым ударом он добил фашиста.
Олеся, закрыв лицо ручонками, дрожала и всхлипывала. Насмерть перепугавшись от наставленного на нее автомата, она до сих пор не могла успокоиться. Девочка даже не видела, как дядя красноармеец расправился с фашистом. Только тогда увидела она мертвого немца, когда Емельян тащил его в сени - с глаз подальше.
- Собирайся, Олеся, - сказал Емельян, входя из сеней в горницу. - Нам с тобой надо уходить. Одевайся!
- А мама? - задрожал голос у Олеси.
- Где твоя мама?
- Она, с бабушкой ушла... На хутор к тете Марфе.
- Скоренько собирайся! В лес пойдем, там разберемся...
Олеся послушалась Емельяна. Быстренько собрала узелок со съестным, обулась в ботиночки и, натянув на себя новое пальтишко, купленное папой перед Первым мая в Бобруйске, взглянула на дядю красноармейца, который возился с автоматом, отнятым у немца.
- Ты готова? - спросил Емельян. Олеся кивнула головой.
- Не совсем, - сказал Емельян. - Голову тоже надо прикрыть. Лучше платком.
Когда Олеся набросила на голову платочек и подвязала его под подбородком узелком, как делала бабушка Анюта, Емельян попросил ее написать записочку маме и сам продиктовал текст: "Милая мамулька! Я ушла в лес с дядей красноармейцем. Так надо. Ты увидишь, кто в сенях, и все поймешь. Не беспокойся. Я жива и здорова. Целую тебя и бабулю. Вы тоже спасайтесь. Олеся".
Сумерки укутали село. Тишина убаюкала его, и, казалось, будто каждая изба навеки погрузилась в сон, и теперь он будет бесконечным. Ни петушиного пения, без которого и представить нельзя сельское житье-бытье, ни лая дворовых собак, ни коровьего мычания - никаких звуков. Притаилось село, омертвело.
Двое - красноармеец и девочка - покинули дом и огородом вышли на тропинку, которая прямиком вела к речке. А там и лес рядом...
3
А лес бодрствовал. Натужно кряхтели толстенные старые дубы, легко покачивались от малейшего ветерка длинностволые березы да сосенки.
Емельян и Олеся лежали рядышком на лиственном настиле и прислушивались к разноязыкому лесному говору.
- Немцы к нам не придут? - в полудреме спросила Олеся.
- Спи, доченька, спи. Никто к нам не придет. Олеся уснула, а Емельяна, усталого и столько пережившего за этот день, и сон не брал. Он лежал на спине с открытыми глазами и глядел в темноту, которая плотно укрыла и его, и Олесю, и весь лес. Благо тепло и сухо было, хотя сентябрь уже августу на пятки наступал.
А мысли чередой выстраиваются и лезут напролом в голову, опережая одна другую. Многое припоминается: и давно забытое вдруг на ум приходит, и жуткие дела сегодняшние тоже в мозгу накрепко зацепились... Вот дите рядом лежит да посапывает. Чужое ведь, а тоже родное. Мать, наверно, уже возвратилась с хутора, увидела пустой дом - убивается, места себе не находит: что с Олесей, где кровиночка-доченька? А отец? Где он нынче? Может, как и Емельян, горе мыкает...
Пришел на ум Емельяну Олесин рассказ про отца. Когда пробирались в этот лес, часто останавливались, отдыхали: от ходьбы ныла у Емельяна нога. Так вот на этих привалах Олеся все щебетала "про папочку", сказала, что зовут его Семеном и что у него в петлицах два кубика, потому что он военный, а на рукаве гимнастерки - красная звезда.
- Значит, младший политрук, - сказал Емельян.
- Правильно, - с гордостью произнесла Олеся, - мой папочка младший политрук. Он еще и танкист...
Узнал Емельян и то, что Олесин отец - младший политрук Семен Марголин - служил где-то под Мозырем и что там же в маленьком военном городке жили и Олеся и ее мама, а в этой деревне они появились совсем недавно, просто приехали на лето погостить к бабушке. И еще Олеся сказала, что она "интернационал".
- Как это "интернационал"? - не понял Емельян.
- Очень просто. Учительница в школе спросила меня, какой я национальности. Я ответила, что не знаю. Тогда учительница велела спросить у родителей. Я спросила у папочки. Он сказал: "Ты, Олеся, - интернационал". Я тоже удивилась: ведь нет такой национальности, правда? А папочка мне разъяснил: "Ну, мама - белоруска, я - еврей, а ты, Олеся, интернациональный ребенок". Емельян рассмеялся, впервые за весь день такой хохот вырвался из его груди.
Теперь Олеся Емельяну вроде родной кровинки - он ей и отец, и мать, и бабушка, он один в ответе за ее судьбу. Первый спасительный шаг Емельян уже сделал - не дал врагу разрядить в Олесю автомат. Всего лишь первый, но не последний...
Это точно. Кто мог сказать Емельяну, что ждет его впереди, какие подножки еще уготовила ему война, - никто. И не только ему, но и Олесе. Теперь и ей, малышке, предстоит заниматься совсем недетским делом - плутать по дорогам войны...
Он, красноармеец Усольцев, уже порядком поплутал. И реки вплавь да на бревнах-корягах форсировал, и болотами пробивался, и лесами... А сколько сел да городов оставил! И явственно увидел Емельян свой последний бой, тот луг перед рекой Птичь, где довелось ему уже в роли артиллериста лицом к лицу встретиться с вражескими танками...
- К орудиям! К бою!