От беспрерывных пожаров палуба, бортовая обшивка, надстройки и все тросы раскалились. Ни к чему нельзя было притронуться. На палубе умирали раненые - их не успевали отправлять. Но впереди уже был виден Го-гланд- наш остров.
Когда катер забрал последних раненых, а потом и оружие, в том числе и мои пистолеты, брошенные в угол у полубака, была отдана команда: "Судно оставить!", потому что ввести "Папанина" в гавань острова не удалось, он сел на мель. Человек пятнадцать нас целых и невредимых: Иванов из Горького, Суворов из Ленинграда, Ляшенко с Украины, Дятлов из Черноземного края, Смирнов, я и другие матросы, чтобы не делать катеру еще один рейс, были отправлены вплавь…
Около десяти часов продолжалась эта неравная борьба по существу безоружного торгового судна с несколькими десятками немецких пикировщиков. Их не брали ни винтовочные, ни крупнокалиберные пулеметные пули (только один самолет был сбит прямым попаданием зенитного снаряда). И за все это время не показалось ни одного нашего самолета… Было до слез обидно за свою беспомощность, но в тот раз нервы мои выдержали.
Они сдали позднее, в конце войны. И этот постыдный случай я не могу простить себе до сих пор. Как сейчас, вижу перед собой взбешенного Батю с пистолетом в руке и его страшный крик:
- Застрелю!..
Но обо всем по порядку.
Тогда на Гогланде никто нас, конечно, не ждал. Полуголые, в мокрых тельняшках и трусиках, мы ночевали первую ночь на складе под сосною, постелив под себя лапник. Он кололся, но был теплее камней. Согревали друг друга своими телами, меняясь местами. На дворе стояли последние дни северного августа.
"Папанина" ночью немцы опять зажгли. Выгорев, он полегчал, сам снялся с мели и его к утру куда-то унесло ветром. У берега на мели оставался разбитый "Казахстан". На шлюпке мы добрались до него и приоделись, сняв с мертвых шинели, брюки, фланелевки и ботинки. Удалось раздобыть кое-какие продукты, впервые за двое суток поели.
На острове собралось несколько тысяч человек - остатки отступавшей армии. Круглосуточно работали полевые кухни - варили пшенную кашицу,- но получить черпак горячего удавалось не более как один раз в день: так длинны были очереди. За десять дней, которые мы проживали на Гогланде, животы у нас подвело: даже флотским ремнем с трудом удавалось удерживать брюки на своем месте, и все же это были лишь цветики по сравнению с тем, что ждало нас впереди.
Зимой, когда мы уже находились в Кронштадте, началась ленинградская блокада. Слабели мы постепенно. Нас кормили трижды в день, но давали примерно за все три раза только половину того, что каждому из нас было нужно. Сначала сдали ноги, потом руки, а затем ослаб и весь организм. Одна мысль преследовала всюду: "Чего бы поесть". С ней ложились спать и просыпались, с ней шли на пост к артиллерийским складам и в дозор на залив.
Ослабла и мозговая деятельность - над десятистрочным письмом домой думали по часу, хотя писали мы всякий раз почти одно и то же: "Жив, здоров. Все в порядке. Ждите с победой…"
А какой черт "все в порядке". В санитарной части не хватало коек, чтобы положить умирающих с голоду. С остекленевшими глазами, не шевелясь, люди лежали на спине на полу или сидели, прислонившись к стенке. Они ни на что не реагировали, даже на пищу. Таких отправляли в глубокий тыл на самолетах.
Мы уходили в залив вдесятером, а возвращались всемером- двое или трое обязательно замерзали.
К весне от восьмидесяти килограммов моего веса осталось только сорок с небольшим. Почти совсем перестали слушаться ноги. Трехкилометровое расстояние от города до Бычьего поля я мог осилить не менее как за четыре часа. Пятнадцать - двадцать шагов - и ноги подкашивались, требовался отдых.
Однажды зимней ночью я стоял на посту у артиллерийского склада и заметил, что прямо на меня идет человек. Окликнул его, но он продолжал идти. Я вскинул винтовку, чтобы выстрелить вверх, но наступил на край тулупа и упал. Подняться уже не было сил. Он подошел ко мне и помог встать. Это был мичман с одного из наших катеров. А если бы это был немецкий лазутчик?
Взрывом только одного этого склада можно было разнести пол-Кронштадта.
Мы избегали ходить в баню, потому что страшно было взглянуть на свои собственные скелеты. Случалось, разденется человек, глянет на себя и упадет в обморок…
Удивителен русский человек. Я не помню, чтоб кто-то из нас роптал на свое положение: мы знали, что Ленинград и Кронштадт отрезаны от мира.
Летом с питанием наладилось, и мы постепенно начали набирать силы, а осенью в Кронштадте стали формироваться морские бригады для прорыва блокады и большинство нас добровольно записалось в них.
Мне и некоторым другим матросам участвовать в самом прорыве блокады не пришлось. Как-то вызвали к командиру и направили на медицинскую комиссию. Врачи проверяли тщательно: слушали, щупали, заставляли подолгу прыгать, а потом опять слушали. Очень внимательно осматривали рот - их интересовали зубы, которые у многих из нас или расшатались, или выпали вовсе. У меня они сохранились полностью, и это решило мою дальнейшую судьбу. Вскоре я был в Ленинграде в специальном разведывательном отряде или, как его еще называли,- роте особого назначения.
В отряде многие участники совместных операций завидовали мне - говорили, что у меня крепкие нервы. На самом деле было далеко не так. Я всегда сильно волновался, всегда было очень трудно и только ценой огромных усилий удавалось держать себя в руках.
Но однажды нервы мои не выдержали. Произошло это при нелепых обстоятельствах, но уж раз совесть человека в чем-то нечиста, ему очень трудно жить на свете. И чтоб хоть как-то оправдать себя и предостеречь других, с кем может случиться подобное в будущем, я и начал этот длинный рассказ не столько о людях, сколько о себе.
Мы ехали на полуторке по Выборгскому шоссе на передовую, чтобы, двигаясь вместе с нашими наступающими частями, собирать документы, которые могут интересовать морскую разведку.
В кабине сидел Батя. Он только что перенес тяжелое ранение и был еще не совсем здоров. Из окна кабины Батя увидел участок зацветающего картофеля и остановил машину:
- Хлопцы! Накопайте картошки. Смерть хочется…
Не прошло и пятнадцати минут, как полплантации было взрыто прямо руками, а набрали мы неполное ведро пупсиков. Из домика, что стоял несколько в стороне, выбежали армейский старшина и двое солдат.
Картошку мы захватили - и к машине. Но уехать не удалось. Старшина с солдатами встали на дороге и направили на нас автоматы. Батя не удержался.
- Вы что? Жить надоело? Прикажу моим, и от вас мокрое место останется.
- Отдайте картошку.
- Картошку? Ее ж финны садили.
- Мы заняли первые.
- А кто вы такие есть?
- Пограничники.
- Ну вот что, пограничники, убирайтесь с дороги подобру-поздорову. А картошку мы вам все равно не отдадим.
- Нам приказано доставить вас на заставу.
- Доставляйте. Только я сам не пойду. Видишь, раненый. Если хотите, несите меня.
В устах девятипудового человека это прозвучало смешно. Заулыбались не только мы, но и пограничники. Конфликт мог разрядиться, но от заставы подходил другой отряд человек в десять. Подошедших возглавлял капитан пограничной службы. Он спросил документы.
- Это можно,- протянул Батя красную книжечку, в которой значилось, что все рода войск обязаны содействовать ее обладателю.
Капитан заколебался, но не отступил:
- Отдайте картошку и можете быть свободными.
- А вы что, считаете нас арестованными? - вспылил Батя.- Да мы вас в потроха разнесем…
И пошел, и пошел. Перепалка длилась с полчаса, и никто не хотел уступать. О картошке давно забыли. Задета была воинская честь. Сивкин держал машину на педали. Несколько раз полуторка трогалась, но шофер вновь и вновь был вынужден выключить сцепление.
Наконец капитан уступил, и мы поехали. А Батя уже дошел до белого каления. Мы неслись на страшной скорости. Машину бросало из стороны в сторону, казалось, еще миг - и она разлетится вдребезги.
Остановил нас солдат красным флажком возле крутого поворота дороги.
- Дальше нельзя, передовая!
- Какая там еще передовая. Жми, Сивкин!
Метрах в двухстах шоссе упиралось в подобие стены- длинное крутое нагромождение из камней. Это был противоположный берег безымянной речушки. Там по ближнему к нам берегу шоссе поворачивало круто влево и шло на мост.
Метров сто мы пролетели, приближаясь к нагромождению камней.
Справа к шоссе спускался крутой склон, заросший соснами, слева на абсолютно голом месте до самого залива был один-единственный дачный домик. Впереди стояло несколько автомашин. Как только мы приблизились к ним, из каменной груды ударил финский снайпер. Он пробил лобовое стекло. Пуля прошла между головами Бати и Сивкина. А машина все еще шла.
Снайпер ударил в мотор, и только тогда полуторка встала. Мы попрыгали в левый кювет и спрятались за домик. Бате этого сделать не удалось. Когда он вылезал из кабины, снайпер угодил ему в правое бедро разрывную пулю. И вот тут он разъярился.
- Семенов, Удалов! Убить его, собаку! Живьем ко мне доставить!
Семенов рванулся через шоссе на ту сторону, в сосны. Снайпер выстрелил в него и каким-то чудом промахнулся. Я заколебался. Мне сделалось страшно. И хотя затея была совершенно бессмысленной - снайпер сидел в камнях надежно - на войне нельзя раздумывать. Увидев, что я топчусь на месте, Батя взревел:
- Ты что? - и выхватил пистолет. - Застрелю! - глаза его сверкали бешенством.
Я бросился за Семеновым. Снайпер опять промахнулся. Пуля прошла между ног, отбив чуть-чуть каблук и сверкнув по булыжнику.