- Постоим? - сказал я, боясь услышать "нет".
- Да, - ответила Зоя.
Мы стояли долго. Дом спал.
Я сжимал Зоины пальцы, бессвязно лопотал что-то. Хотелось поцеловать девушку, но я боялся разрушить то хорошее и светлое, что возникло между нами.
- Пора! - проговорила Зоя и юркнула за обитую войлоком дверь - потом, после ее отъезда, я часто здесь останавливался, вспоминая это свидание.
Звякнула цепочка.
- Зоя? - позвал я.
- Спокойной ночи, - послышалось в ответ.
- Зоя, - повторил я.
За дверью скрипнуло что-то.
- Зоя, Зо-ой?
Я долго-долго стоял у двери, надеясь на чудо.
Чуда не произошло. Рано утром, когда я еще спал, Зоя уехала. Писала она часто. Ее письма были немногословны, но в конце каждого стояло "твоя". Это меня окрыляло.
Я посылал ей "простыни". Трудно было с бумагой, но я всеми правдами и неправдами раздобывал ее…
Зоины письма лежат в кармане. Их - десять. Они завернуты в плотную бумагу и перевязаны голубой лентой, которую я выпросил у матери. Вместо этой ленты она хотела дать мне желтую, но я не взял ее, потому что желтый цвет обозначал измену. Об этом я прочитал в какой-то книжке.
В Горький нас сопровождает ефрейтор. Ему за пятьдесят. Он совсем не похож на военнослужащего. Лицо у него доброе, круглое, глаза, как у ребенка; шинель горбом вздувается на спине, ремень расслаблен, кирзовые сапоги, нетронутые гуталином, поседели от мытья. Ефрейтор называет нас сынками. Мы его за глаза - папашей.
Папаша пересчитывает нас, прокалывая воздух указательным пальцем. Пересчитать нас не удается: мы не стоим на месте, бродим по привокзальной площади. Папаша сдвигает на лоб "ушанку", обнажая стриженый затылок, озадаченно смотрит на нас.
Ефрейтор мне нравится: он домашний, уютный. Я быстро пересчитываю всех и говорю:
- Пятьдесят шесть человек!
- Точно?
- Как в аптеке… - Я стараюсь освоить армейскую терминологию и поэтому после небольшой паузы добавляю -…товарищ ефрейтор!
- Спасибо, сынок, - говорит папаша и просит меня присмотреть за новобранцами, пока он сходит в продпункт.
- Смотри хорошенько, - советует папаша, - чтобы, упаси бог, никто не утек. А мне невтерпеж: со вчерашнего дня не жрамши, потому как старшого моего - лейтенанта Коркина в госпиталь пришлось ложить - приступ.
Папаша уходит. Я поднимаюсь на верхнюю ступеньку главного подъезда, откуда хорошо просматривается вся площадь, снова пересчитываю новобранцев.
На привокзальной площади лежит снег. Наполненные влагой глыбы свисают с крыш. Подходят, звеня, трамваи, выбрасывая на площадь людей с чемоданами, корзинами, с котомками, перешитыми из мешков.
Между нами шныряют два парня, тоже новобранцы, с одинаковыми челочками, в одинаковых - черных с пуговками - кепках-малокозырках, металлическими зубами, наколками на руках. С одного взгляда определяю - шпана.
Шпаны в военной Москве много. Красивые и безобразные, высокие и низенькие, эти парни похожи один на другого. Может быть, потому, что вся шпана носит одинаковые челочки, одинаковые кепки, у всех наколки на руках и металлические коронки.
Эти коронки называются фиксами. Они - шик. Их надевают даже на здоровые зубы.
Я ненавижу шпану. Один тип из этой шатии вытащил из моего кармана хлебные и продуктовые карточки.
Случилось это два года назад. Я возвращался на "букашке" - так назывался маршрут "Б" - с Таганской площади, где в то время находился спецмагазин, в котором отоваривались наши карточки. На Коровьем валу сошел. Сунул руку в карман и обмер - нет карточек. Метнулся в одну сторону, в другую. Трамвай прогромыхал мимо. Я увидел парня в малокозырке, который, кося на меня глазом, ухмылялся, показывая металлический зуб. "Он", - подумал я и помчался за трамваем. Но разве догонишь трамвай? "Букашка" пересекла Октябрьскую площадь, покатила под гору к ЦПКиО имени Горького.
Как мы дожили до конца месяца, лучше не вспоминать…
Я не свожу с парней, шныряющих по площади, настороженного взгляда. Ведут себя эти парни нагло: ощупывают чужие "сидора", совещаются. На мой вещмешок внимания не обращают - такой он тощий.
Один из парней - плотный, с короткой шеей, с виду он добродушный, покладистый. У другого - тонкие губы, опухшее лицо, мешки под злыми, колючими глазами. Называют парни друг друга по фамилиям. Запоминаю на всякий случай: с короткой шеей - Ярчук, опухший - Фомин.
Парней провожают девушки. Одна из них в беличьем манто, в меховой шапочке, кокетливо сдвинутой набок, напоминает мне Катюшу Маслову - перед отъездом я прочитал "Воскресение". Украдкой посматриваю на эту девушку.
- Нравится маруха?
Оглядываюсь - Фомин.
- На Катюшу Маслову похожа, - отвечаю я.
- На кого, на кого? - Брови у Фомина сдвигаются.
Я сбивчиво объясняю, кто такая - Катюша Маслова.
Фомин подзывает девушку, снисходительно говорит ей:
- Слышь-ка, эта верста втюрилась в тебя.
Девушка ласково улыбается, протягивает мне руку:
- Зина.
- Георгий.
- Жора, значит?
- Можно и так, - соглашаюсь я и думаю: "Какая у нее приятная, мягкая ладонь. Будто бархат".
Подруга Зины - густо напудренная, словно вываленная в муке, девица с ярко накрашенным ртом, в распахнутом пальто, из-под которого виднеется тельняшка, неплотно облегающая ее рыхлое тело, - развязно спрашивает:
- А я тебе нравлюсь?
- Нет.
В Зининых глазах - смешинки.
- Нельзя так говорить женщинам, - учит она. Голос у нее густой, красивый.
- Но ведь это же правда! - возражаю я.
- Тем более нельзя! - Зина смеется. Напудренная девица морщит носик, похожий на кнопку, говорит Ярчуку:
- Врежь ему!
Я напрягаюсь, ожидая удара.
- Не смей! - Зина смотрит на Фомина. Тот советует своему приятелю не связываться…
4
Наш вагон напоминал бочку, набитую селедками. На верхних полках размещались по двое. Моим соседом оказался поджарый парнишка с тонкой, как стебелек, шеей, с большими, словно плошки, глазами, острым подбородком.
- Давай знакомиться, - сказал парнишка. - Николай Петров я. Фамилия, как видишь, самая обыкновенная.
Я назвал себя.
Лежа на полке, мы молчали. Меня терзал голод. Глядя в окно на уплывающий перрон, я думал о превратностях судьбы: "Был хлеб, а теперь нет его". Представил себя убитым. Зоя и мать плакали, называли меня Жориком, совали мне хлеб, сахар и даже пироги.
Я еще не решил, как поступить с ними, пирогами: то ли ожить и сразу съесть их, то ли подождать, но в это время Петров спросил:
- Шамать хочешь?
- Спасибо, сыт, - проворчал я.
Колька хохотнул:
- Брось врать-то. Свой паек ты уже сшамал - сам видел. А у меня пищи разной - полон "сидор". Коржики есть и сало.
Я испытал такой приступ голода, что не смог сдержаться.
- Угощай, коли так!
Съев кусок сала, поблагодарил Кольку и отвернулся, показывая, что я-де человек воспитанный, объедать других не привык.
Колька снова хохотнул:
- Не стесняйся - наваливайся. Сколько хочешь шамай. Коржичков отведай - хорошая пища. Вку-усная!
Я надкусил коржик.
- Ну? - Петров даже рот приоткрыл - весь внимание.
Я поднял большой палец, хотя коржики мне не очень понравились.
Николай хмыкнул удовлетворенно.
- Сам пек. Как думаешь, из чего?
Коржики были сделаны из картошки, сдобренной отрубями, в них чувствовался привкус сахарина, но чтобы сделать приятное Кольке, я сказал:
- Из муки, наверное, и сахара.
- А вот и нет! - воскликнул Петров и раскрыл мне "секрет" приготовления коржиков.
Монотонно стучали колеса. Я вспомнил мать, с которой так и не удалось поговорить перед отъездом: мать много работала, дома бывала редко; вчера прибежала, усталая, собрала вещи, поцеловала меня, попросила писать почаще и снова умчалась в свою больницу. Я вспомнил все это и вздохнул.
- Чего? - спросил Петров.
- Так, - ответил я.
Я всегда мечтал и вспоминал молча. А Николай мечтал и вспоминал вслух, поверял себе все, что наболело. Так я узнал, что дома у него мать и три сестренки. Когда отца забрали в армию, Николай стал работать.
- Давно не пишет батя, - пожаловался он. - Мать каждый день плачет.
На работе Петров получал паек плюс дополнительное питание за перевыполнение плана.
- Теперь матери трудно будет, - сказал он, - Сестренки растут - им только подавай шамать.
Шел снег. На платформах люди кутались в шубы, телогрейки, а в нашем вагоне было жарко.
Стемнело, Из соседнего купе донесся храп. Вдруг кто-то вскрикнул. Послышался шепот. Свесившись с полки, Колька посмотрел в соседнее купе.
- Ну? - спросил Я.
- По "сидорам" шарят. А если… - Договорить Николай не успел: в паше купе вошли те двое - Фомин и Ярчук. Луч карманного фонарика скользнул по лицам, задержался на мгновение на Колькином "сидоре", пошел шарить по нижним полкам. Облюбовав огромный - довоенного выпуска - рюкзак, луч замер. Рюкзак лежал на коленях рослого парня в добротном пальто и бурках. Парень спал, прижавшись щекой к рюкзаку.
Фомин разбудил парня и приказал, кивнув головой на рюкзак:
- Развязывай!
- Зачем?
- Развязывай! - Фомин ткнул парня в бок.
Парень сразу сник, стал лихорадочно распутывать тесемки. Его пальцы мелко-мелко дрожали. Фомин выругался, поторопил:
- Побыстрей!
Прошла минута, и из рюкзака посыпались, как из рога изобилия, баночки и сверточки, перевязанные шпагатом. Ощупывая их, Фомин бормотал:
- Колбаска… Рыбка… Сахарок…