- Из Гомеля. Сперва в партизанах был. Потом ранило тяжело, отправили на Большую землю, а после госпиталя - сюда, сортировщиком....
Старшина заварил чай, достал хлеб, банку тушенки. Он предложил мне остаться ночевать здесь, дождаться Хуррама. Я согласился.
Но и утром Хуррам не вернулся.
- Ну, а если он опять запропастился дней на пять-шесть? - нетерпеливо спрашивал я старшину.
Старшина усмехался.
- Ничего, товарищ капитан, нас ведь такое начальство, как вы, навещает раз в год, да и то по обещанию.
- Жаль, что вы не в нашей армии, иначе надоедал бы каждый день, - ответил я.
- А что? Наша служба хоть и неприметная, но все ждут нас, точно богов, - от солдата до генерала.
Старшина был прав. Я сам один из тех, кто ждет их - не дождется с утра и до вечера. И когда появляется у нас в блиндаже военный почтальон - с автоматом, перекинутым через одно плечо, и тяжелой сумкой - на другом, когда он глядит на меня и говорит: "Вам письмо, товарищ капитан!" - я не знаю, куда деться от радости и счастья, готов обнять его и горячо расцеловать, вручить любую награду... Это старшина хорошо сказал: ждут, точно богов....
- Да, ждем!
И пока я думал об этом, у входа вдруг появился Хуррам. Увидев меня, он, видимо, не поверил глазам своим, на какое-то мгновение застыл, затем рывком сбросил с плеча сумку, отложил в сторону автомат и метнулся ко мне. Мы обнялись.
- А ты все в бинтах? - сказал я.
- Э, ерунда, - махнул рукой Хуррам и по своей оставшейся с детства привычке пошутил: - Пока новая болячка не прицепится, старая не отстанет.
Я задержался еще на одну ночь. Старшина и Хуррам выложили на стол все, что имели. Но дороже всего мне было слышать голос Хуррама, видеть его. Я, как в детстве, звал его Хуррамом-тоем. Он был все так же, словно жеребенок, порывист и горяч.
- Ну-ка, жеребеночек, расскажи, как ты попал в "плен"?
- Э, это длинная история.
- А ты покороче, - подал голос старшина со своих нар.
- А короче, - сказал Хуррам, - то надо было, значит, разнести письма в часть. Пошел, но части на месте нет - перешла на новые рубежи. Я за нею. Прошел километра полтора-два, темнеть стало. Ничего, думаю, больше прошел, меньше осталось. Вдруг слышу голоса. Вроде бы по-немецки говорят. Не поверил, подхожу ближе, - и правда, немцы сидят в окопе трое или четверо и ужинают.
- И ты не сказал фрицам, вот, мол, я, Хуррам-той, собственной персоной пожаловал к вам в гости? - вставил я.
- Нет, у меня в горле пересохло, быстрее, думаю, надо подаваться назад. Сумка да автомат - словно две горы навалились на плечи, жмут к земле, а на ногах вроде бы не ботинки, а мельничные жернова... Нашел наконец какую-то заброшенную землянку, забился в нее, перевел дух и стал думать, как быть дальше.
- И что же ты надумал?
- Идти, думаю, надо. Выполз из землянки, пошел на юго-восток, наткнулся на немцев. Свернул на восток- опять немцы. На северо-восток - тоже они. Совсем выбился из сил. Наконец забрел в какую-то чабанскую пещерку, сумку под голову - и заснул. Да так сладко, словно спал на перине...
- Скажешь, что и сон хороший приснился?
- А как же иначе?! Приснилось мне, будто женился на красивой девушке... Нет, правда, она была так красива, что до сих пор стоит перед глазами.
- Но, может быть, и ждёт тебя где-нибудь такая же девушка, а, Хуррам? - спросил я.
- Пусть ждет, товарищ капитан, - откликнулся из своего угла старшина. - Он достоин, чтобы на каждом его волоске повисло хотя бы по сорок девушек.
Хуррам улыбнулся.
- Сорок не сорок, а одна есть. Здесь она, недалеко, медицинская сестра. Я ношу ей письма от матери.
- А сам ей не пишешь?
- О чем же писать, дружище? Слов много, да, проклятые, не лезут на бумагу. Не умещаются.
- Пиши каждый раз понемногу.
- Нет, дружище, сейчас молчу, краем глаза только поглядываю. Вот увидим конец войны, тогда и выскажу все, что на сердце.
- Э, Хуррам-той, да живи ты вечно, а что, если вдруг до конца войны ее уведет какой-нибудь парень, посмелее тебя?
Хуррам весело подмигнул.
- Будь покоен, дружище, ключ от ее сердца у меня в руках. Вот старшина знает. Не появлюсь день-другой, так бегает, по десять раз справляется.
Старшина рассмеялся.
- Ты, братишка, начал рассказ про "плен", а кончил про любовь, - сказал он.
Хуррам смутился.
- Да, и вправду, извини, дружище, забылся... В общем, до следующей ночи не вылазил из пещеры. И как только немцы не наткнулись на меня, сам не знаю. Но и во вторую ночь выбраться из окружения не удалось. В темноте наскочил на мину, вот след, - показал Хуррам на перевязанный подбородок... Сам забинтовал раны и быстрее отползать от того места. Болело страшно... Только на третьи сутки, - а, черт, думаю, будь что будет, - и двинулся в путь. Долго шел. Попал под такой обстрел, что казалось, здесь мне и конец. Лежал, не двигаясь. Не знаю, сколько прошло времени, только вдруг слышу шепот. Я быстренько сполз в воронку, затаился. Гляжу, через минуту или две прошли рядом два фашиста. Автоматы у них на изготовку, шепчутся о чем-то. Потом вдруг с востока раздалась пальба, немцы бросились вперед, застрочили из своих автоматов. Ну, думаю, это с нашими разведчиками перестреливаются. Что тут делать? Я высунулся из воронки, взял немцев на мушку и, как только они снова открыли огонь, дал очередь в спину. Срезал, как траву. А через некоторое время услышал русскую речь. Появились наши, двое их было - в маскхалатах и касках. Ну, я вылез из воронки, "здорово, товарищи!" - говорю...
- Тут и попался?
- Ага. Автомат отобрали, погнали вперед. На радостях, что попал в руки к своим, спорить не стал, иду, не обращаю внимания на их насмешки. Притащили в землянку к своему взводному, а тот давай названивать во все четыре стороны и сообщать, что взяли немецкого разведчика в советской форме... Ну, а остальное сам знаешь...
...В ту ночь мы так и не уснули. На рассвете машина привезла почту. Сумка Хуррама вновь наполнилась письмами.
- Да, а где ты добыл эту немецкую сумку? - спросил я.
- Старшина подарил. Когда был в партизанах, добыл. Моя порвалась - вот он и дал эту. Хорошая сумка, прочная.
- Носи, носи, - сказал старшина. - Только смотри, больше в плен к своим не попадайся.
- А мне этот плен выгодой обернулся, - весело ответил Хуррам.
- Какой еще выгодой? - спросил старшина.
- Вот, нашел своего друга...
Мы обнялись и расцеловались. Хуррам поправил на плече автомат, на другое повесил тяжелую сумку и зашагал к передовой...
1964
Вадим Кожевников. МАРТ - АПРЕЛЬ
Изодранный комбинезон, прогоревший во время ночевок у костра, свободно болтался на капитане Петре Федоровиче Жаворонкове. Рыжая патлатая борода и черные от въевшейся грязи морщины делали лицо капитана старческим.
В марте он со специальным заданием прыгнул с парашютом в тылу врага, и теперь, когда снег стаял и всюду копошились ручьи, пробираться обратно по лесу в набухших водой валенках было очень тяжело.
Первое время он шел только ночью, днем отлеживался в ямах. Но теперь, боясь обессилеть от голода, он шел и днем.
Капитан выполнил задание. Оставалось только разыскать радиста-метеоролога, сброшенного сюда два месяца назад.
Последние четыре дня он почти ничего не ел. Шагая в мокром снегу, голодными глазами косился он на белые стволы берез, кору которых - он знал - можно истолочь, сварить в банке и потом есть, как горькую кашу, пахнущую деревом и деревянную на вкус.
Размышляя в трудные минуты, капитан обращался к себе, словно к спутнику, достойному и мужественному.
"Принимая во внимание чрезвычайное обстоятельство, - думал капитан, - вы можете выбраться на шоссе. Кстати, тогда удастся переменить обувь. Но, вообще говоря, налеты на одиночные немецкие транспорты указывают на ваше тяжелое положение. И как говорится, вопль брюха заглушает в вас голос рассудка".
Привыкнув к длительному одиночеству, капитан мог рассуждать сам с собой до тех пор, пока не уставал или, как он признавался себе, не начинал говорить глупостей.
Капитану казалось, что тот, второй, с кем он беседовал, очень неплохой парень, все понимает, добрый, душевный. Лишь изредка капитан грубо прерывал его. Этот окрик возникал при малейшем шорохе или при виде лыжни, оттаявшей и черствой.
Но мнение капитана о своем двойнике, душевном и все понимающем парне, несколько расходилось с мнением товарищей. Капитан в отряде считался человеком малосимпатичным. Неразговорчивый, сдержанный, он не располагал и других к дружеской откровенности. Для новичков, впервые отправляющихся в рейд, он не находил ласковых, ободряющих слов.
Возвращаясь после задания, капитан старался избегать восторженных встреч. Уклоняясь от объятий, он бормотал: "Побриться бы надо, а то щеки как у ежа", - и поспешно проходил к себе.
О работе в тылу у немцев он не любил рассказывать и ограничивался рапортом начальнику. Отдыхал после задания, валялся на койке; к обеду выходил заспанный, угрюмый.
- Неинтересный человек, - говорили о нем, - скучный.
Одно время распространился слух, оправдывающий его поведение. Будто в первые дни войны его семья была уничтожена немцами.
Узнав об этих разговорах, капитан вышел к обеду с письмом в руках. Хлебая суп и держа перед глазами письмо, он сообщил:
- Жена пишет.
Все переглянулись, многие думали: капитан потому такой нелюдимый, что его постигло несчастье. А несчастья никакого не было.
А потом, капитан не любил скрипки. Звук смычка действовал на него раздражающе.