* * *
…Порой мне казалось, что я постоянно балансирую на тонкой проволоке… а там, внизу – бездна!…
– Ну, как ты там, Нуш? – окликала меня Дюшен.
– Ничего…
"Ничего" – очень ёмкое слово. Оно таит в себе такие глубины!… Из этих глубин и родились стихи той весны – весны семидесятого года…
Мне ненависть Ваша
льстит!
Как хохот галёрки –
миму!
Как Моцарту – яд в горсти
Сальери!
Как турки – Крыму!
Как шашка льстит голове
шальной!
Согрешившим –
бездна!…
Мне ненависть Ваша – хлеб
за песни мои
и дерзость –
не женщиной Вашей быть –
но совестью,
в ранке – солью…Что нежность?
Полночный дым!…
Бывали нежны?
Без боли
я всех Вам могу простить
любовниц –
ты дня не любишь!
Мне ненависть Ваша – льстит!
Ужели теперь забудешь?…
НИЧЕГО – это такая чёрная, засасывающая дыра… Но вот учёные доказали (или только догадались?), что, пролетая сквозь чёрные дыры в космосе, можно вылететь в совершенно иные миры…
Так и я. Пролетая сквозь чёрные дыры Ничего, я оказывалась в иных измерениях… Здесь царили Поэзия и Правда. Здесь можно было не бояться быть собой. Здесь наши взаимоотношения с Клоуном развивались по иным законам – по законам Поэзии и Правды.
А потом, когда настало окончательное НИЧЕГО – из него родилась вера.
* * *
…И опять был вечер, и мы опять шли с ним по Самотёчному бульвару и спорили…
Спорили: хорошо ли умереть молодым. Я настаивала на том, что умереть молодым – хорошо. А Мой Клоун не соглашался, убеждал меня, что "это – легко".
– А ты попробуй: доживи до старости, но останься такой же, какая ты сейчас, – сказал он, взглянув на меня так тепло…
В ответ на его слова и на этот взгляд внутри у меня как будто зазвенели тысячи серебряных колокольчиков… Стало светло и свежо, нежно и искристо… Господи, неужели?… так, значит… он считает, что сейчас я вполне даже… И стоит остаться такой до старости?… Ах, какой фантастический комплимент сделал мне Мой Клоун! Лучший в жизни. Ах, какое сказочное, волшебное пожелание!
"А ТЫ ПОПРОБУЙ: ДОЖИВИ ДО СТАРОСТИ, НО ОСТАНЬСЯ ТАКОЙ ЖЕ, КАКАЯ ТЫ СЕЙЧАС".
Эти его слова я восприняла как его завет мне – на всю оставшуюся жизнь…
"А ты попробуй…" – я вспоминаю его слова, когда мне бывает очень трудно, когда руки опускаются от усталости, когда случаются минуты отчаянья и безысходности. "А ты попробуй, доживи до старости, но останься такой же, какая ты сейчас!" – слышу я его голос сквозь толщу времён…
* * *
…Наши внутренние отношения с Клоуном были такой глубины и полноты, что лично мне ничего уже было не надо СВЕРХ этого. И мне было странно, что он этого не понимает.
Но я верила, что рано или поздно он это поймёт. Должен понять.
И он понял. Потом. Уже ПОСЛЕ КОНЦА… Этот сон я не забуду никогда. Потому что это был вовсе не сон – а совершенно реальная встреча. В каком-то ином измерении…
* * *
Как я ходила дважды на один билет?
Всё очень просто. В антракте народ обычно выходил продышаться на бульвар, и каждому вручалась контрамарка – чтобы потом по ней вернуться в зал. А я придумала уходить после антракта совсем, унося с собой контрамарку. А на следующий день приходила на спектакль во время антракта. Хотя мест свободных никогда не было, был постоянный аншлаг. Март, апрель, май, июнь, июль – постоянный аншлаг. Каждый день. Но на балконе можно было постоять второе отделение, не привлекая к себе внимания билетёрш. Или посидеть на ступеньках…
* * *
По поводу моих разгневанных писем ему. Из-за которых он не стал петь мою песню в фильме. Потому что вспыхнул, обиделся, разозлился, порвал (и письма, и песню), а потом жалел, да было поздно.
Так вот, по поводу тех писем. Мы из-за них жутко поссорились. (На какое-то время). Я это предчувствовала, но всё равно – не могла их не написать!
Дело в том, что Мой Клоун не был моим кумиром. Кумир – это такой болванчик, которому безмозгло поклоняются. И визжат от восторга по поводу всего, что кумир сделает или скажет. Кумир – это любимая живая игрушка. Игрушка для тупых.
Тут было другое. Мой Клоун был моим не кумиром – но идеалом. Идеалом в творчестве. Идеальным творцом. И когда этот идеал сам от себя отступал – на шаг, или хоть на полшага, я впадала в панику и гнев: "Как?! Как это возможно?! Вы стали ронять зонтики! Вы не доходите в "Тарелках" до разрыва, и от этого утрачивается главный смысл! Вам в "Боксе" дарят бумажные цветы – какой позор!"
Я стояла на страже. На страже его самого. Его-идеального.
"Но я же живой человек, – оправдывался он. – Могу я устать? Или у меня может быть плохое настроение…"
Я не принимала этих отговорок.
"Играй же, на разрыв аорты!" – кричала я ему в письме, призывая в единомышленники Мандельштама. И Пастернака тоже: "Но будь собой. Собой – и только. Собой – и только, до конца!"
О, какой я была жуткой максималисткой!…
* * *
…Сезон заканчивался. Последние спектакли… Я ходила каждый день.
Загорелась поснимать его в манеже – во время выступления. Но я не могла просто так прийти и в упор фотографировать его. Стеснялась. И не хотела смущать его. Поэтому я изменила свой облик до неузнаваемости. Зачесала гладко назад волосы и загримировалась.
Пришла с фотоаппаратом (взяла у Фёдора на прокат его старенький ФЭД), уселась на ступеньки, почти у барьера, и начала щёлкать без остановки…
Подошла билетёрша и стала объясняться со мной жестами, полагая, что я – иностранка. Почему? Да потому, что только иностранцы вели себя так раскованно и нахально. Билетёрша пыталась объяснить мне, что на ступенях у барьера сидеть нельзя, не положено. Что я должна уйти на своё законное место. А я, жестами и улыбками, убеждала её, что мне хорошо здесь и удобно. Тогда эта привела другую тётечку – видимо, главную, и уже вдвоём они вынудили меня сесть на своё место. А с места фотографировать неудобно, так как впереди торчат головы, много голов, и эти посторонние головы сильно замусорили мою драгоценную плёнку…
А он?… Конечно, девушка с нацеленным на него объективом привлекала его внимание. Он напряжённо всматривался в моё лицо – и… не узнавал! Хотя… может быть…
Нет, всё же не узнал.
– Романушка, ты сдала экзамен по искусству грима на отлично! – сказала Дюшен. – Я бы сама тебя не узнала, если бы встретила на улице.
Так – не узнанной им – я провела две фотосессии.
* * *
Дюшен сказала:
– У тебя такое лицо…
– Какое?
– Удачное для актрисы. С ним можно всё что угодно сделать. Создать любой образ. А под него ты бы могла загримироваться?
– Легко.
Особо и не пришлось что-то делать. Только опустила немного внешние уголки глаз – сделала разрез глаз более армянским. Надела чёрный пиджак, чёрную фетровую шляпу, повязала на шею тёмно-синий платок в белый горошек… Вот и готово!
И я проиграла перед объективом несколько енгибаровских клоунад. Которые знала все наизусть.
…Эти фотографии с лета семидесятого года так и лежат в моём чёрном портфельчике. Енгибаров – в манеже. А я – у себя дома, но в его образе.
Конечно, как я теперь вижу, непохожести больше, чем похожести. Но тогда, в юности, хотелось думать по-другому…
* * *
Шью себе клоунский костюм – смешные брюки в поперечную полоску.
Репетирую по ночам. Втайне от домашних.
Мне почему-то кажется, что мне особо и делать ничего в манеже не нужно. Стоит лишь выйти – и все тут же начнут смеяться. Над моей грустью…
* * *
Ходили с Наташей Дюшен на прослушивание в цирковое училище. На отделение клоунады. Она читала отрывок из Беккета, я – из Ионеско. Она – стихи Цветаевой, я – свои стихи о шутах. Шокировали приёмную комиссию. Они решили, что мы пришли просто эпатировать.
А нам самим было очень смешно: читать на вступительных экзаменах запрещённых авторов!
В списках допущенных до второго тура мы себя не обнаружили. Естественно! Но мы расстроились не очень сильно. У нас было такое шальное настроение, что нас трудно было чем-либо расстроить в то лето…