* * *
…Красное зарево… высокие столбы огня… чёрный пепел на белом снегу…
Это в нашем дворе сжигают деревеньку… милую, уютную деревеньку… её больше не будет – ни печных дымков, ни крика петухов, ни задумчивой коровы на ромашковом лугу…
Деревенька сгорела ярко и быстро, как спичной коробок, как ворох сухой соломы… Утром было страшно смотреть на это пепелище. Как будто через наш двор прокатилась война…
Говорят, в Японии одноэтажные домики спокойно живут рядом с небоскрёбами. Но то в Японии… Как это грустно: в войну эта деревушка уцелела, хотя немцы были совсем близко отсюда, а в мирное время её предали огню… За что?! Кому она мешала? Почему нельзя жить всем рядом? Ведь было мило и хорошо. Так ведь ничего и не останется от прежней жизни…
Неужели и мой дом детства на Философской улице будет когда-нибудь предан огню?… Моя любимая деревянная веранда, певучие ступени, наше окошко, в которое заглядывали кофейные горлицы?…
Говорят, через это пепелище пройдёт наша улица – Лавочкина. Оказывается, она вовсе не в честь деревенских лавочек так названа, а в честь авиаконструктора Лавочкина. Вот оно что.
Стихи, написанные во вторую московскую осень-зиму. Осень 69 – зима 70.
* * *
Всё, что ни случается, –
к лучшему.
Хорошо, что дождь…
Хорошо, что мне не хватает
На билет до города Харькова.
Хорошо, что стихи не клеются
И не пишется лекция.
Хорошо, что утерян ключ
От почтового ящика.
И можно думать,
Что пришло, наконец, письмо…
* * *
. Кое-как
. кой-чего накалякаю.
. Вроде – в шутку,
. а выйдет – всерьёз…
. Я боюсь, чтобы вдруг не залапали
. Эту душу –
. больную от грёз…
. Лучше – сжечь! Безусловно –
. проще так!. …Я плашмя упаду на снег –
. Без стихов – без души – без прошлого.
. Так не надо
. даже во сне…
* * *
Полынья ледяной тоски…
Зажимая меж пальцев сердце, –
я ступаю…
прощай-прости.
Я ничьей не была невестой.
Закричит вороньё в полях…
Колокольня вдали заплачет…
И взгрустнёт надо мной сама
злая мачеха мне –
удача.
* * *
Полуслов, полудел истома…
Полугрёз, полумыслей путы.
Ночь нема.
Приговором – утро:
вдохновенье на плахе стонет…
И до смерти уже знакомо:
звук ушедших стихов,
скрип лестниц…
Не хочу –
ни бумаг, ни дома,
ни чернил!
ну, хотя б на месяц!…Разыщу я сентябрь под Клином,
Где весь мир из дождинок соткан…
И цветаевские рябины,
Как прозренье, стучатся в окна…
* * *
. Не боюсь – ни тоски,
. леденящей, как сабля у горла.
. Не боюсь – ни вины,
. ни смертельной в запястье боли –
. если пусто в руке…
. И не знала я страха дотоле, –
. как в остывшей ночи
. я проснулась…
. фонарь
. подоконник
. и лежит
. бездыхан
. белый лист на столе
. как покойник
* * *
Стихи этого года, и кое-что из раннего, я, набравшись смелости, дала почитать Громову. Подкараулила его на выходе из деканата. Никто из девчонок не видел. Я им ещё ничего из своих стихов не показывала. И вот пошли дни ожидания: что он скажет?…
Перед очередным вторником, когда у нас его лекция, я тряслась от страха. Но он молчал.
Так прошло две недели, и я подумала, что он решил вовсе ничего мне не говорить, чтобы не травмировать меня. Было грустно. Но, с другой стороны, я была ему благодарна за то, что у него нет желания меня бить. Спасибо, добрый человек.
Но теперь, когда он читал лекцию, мне всегда казалось, что он обращается ко мне. Именно ко мне. Понятное дело – учит уму-разуму: вот, девочка, понимай, что такое настоящая поэзия. Спасибо, добрый человек. Я всё поняла…
Девчонки тоже заметили его посыл в мой адрес и удивились. "Романуш, чего это он на тебя так строго смотрит?" – "Понятия не имею…"
* * *
На перемену Громов вышел… с моими стихами! Я не сразу подошла к нему. Очень испугалась. А он стоял и ждал, держа в руках мою тетрадку.
Мы вошли в пустую аудиторию.
– Садитесь! – сказал он, как будто даже сердито.
Почти без чувств опустилась напротив него. Он молчал, перелистывая страницы… Нервы мои были на пределе. Наконец, он заговорил.
– Ну, что я вам хочу сказать… Это – стихи!
…От волнения я не запомнила всё дословно, но какие-то его фразы врезались в память, и потом я их записала в своём дневнике.
– Я очень рад, что мне не приходится говорить не искренне. Это – не та поэтическая муть… Это – стихи. Они, признаться, удивили меня. А порою – просто поражают. Здесь нет ничего от чувств не пережитых. Всё это страшно искренне! И очень умно. Да, здесь очень много интеллекта. Очень умные стихи. Но они… неземные, в них мало ощущения земли: от полей, лесов… Но о недостатках ваших стихов, я думаю, что говорить с вами не стоит. Печатать это, конечно, нельзя – вы сами понимаете… Всё это настолько, что… Ну, вы сами понимаете.
И дальше он мне говорил о Пастернаке, о Пушкине, о Блоке (он их любит) – говорил о "дуэте поэта с жизнью". Что насколько поэт споётся с жизнью – настолько и вернее, что состоится Поэт.
А потом сказал, листая мою тетрадку:
– Мне кажется, что это писал страшно одинокий человек… Всё это настолько личное… Нет, я не хочу ничего сказать! Нужно писать о себе. Но чтоб это ваше было и частицей других, каждого.
И ещё:
– Так писать, как пишете вы сейчас, – не каждый выдержит, нужно много мужества. Выдержите ли вы?
– Вообще-то я сильная…
– Ну, дай-то Бог!
…Уже давно прозвенели все звонки на лекцию… Девчонки мои стояли у дверей в аудиторию, поджидая меня, ошалевшие от неожиданности: Романушка и Громов сидят вдвоём в пустой аудитории и о чём-то говорят, не слыша звонка на лекцию!
Потом Дюшен читала мою тетрадь…
Странно, что показать стихи девчонкам было страшнее, чем Громову. Хотя Громову, апологету Серебряного века, тоже страшно. Кстати, а вот он не сказал, что я кому-либо подражаю. Потому что никому я не подражаю. А из редакций мне пишут рецензенты: вы подражаете Есенину, другой пишет: вы подражаете Блоку, третий: вы подражаете Цветаевой, четвёртый: вы подражаете Ахматовой. Ещё меня упрекали в подражании Рождественскому, Лермонтову и Маяковскому! Но ведь не может человек подражать сразу столь разным поэтам! Кстати, в подражании Цветаевой и Ахматовой меня упрекали даже тогда, когда я их ещё не читала! Потом, спустя много лет, когда сама буду работать в издательстве, я узнаю, что существует такой замечательный способ "отшить автора с улицы" – упрекнуть его в подражательстве. Неважно кому! Никто ведь проверять и разбираться не будет: так это или не так? "Вы подражаете…" – и автор лежит, поверженный на лопатки. И даже если это устная беседа, и ты попробуешь вякнуть:
– Да нет, я и поэта-то такого не знаю, и не читала его…
– Значит, вы невольно ему подражаете!
И как возразить на это?…
Но Громов (Громов!) великий знаток русской поэзии, ни в каком подражательстве меня не упрекнул! Напротив. Он посетовал, что в стихах моих слишком много меня.
Дюшен, дочитав мою тетрадь:
– Романуш, это же потрясающе! А мы тебя держали за девочку из провинции…
– Я и есть девочка из провинции – факт моей биографии. Восемь лет в степи – это накладывает на человека пыльный отпечаток. Но зато в степи никто не мешал писать стихи.
– А ты, вообще, давно их пишешь?
– С одиннадцати лет.
– И ничего нам не показывала.
– Не решалась. Вы все такие образованные… а я…
– А Громову не побоялась?
– Ну, если бы Громов меня разгромил, это было бы не так обидно. Это было бы даже естественно, я именно к этому и готовилась. От такого человека и критику выслушать лестно.
– А он?
– Сказал, что это – стихи.
– И всё?!
– Ну, ещё много хороших и важных слов сказал.
Дюшен долго молчала и, наконец:
– Послушай, а тебе всегда ТАК плохо?
– Нет. Вот в прошлую среду было хорошо.
– Это ужасно!
А Громов лекцию прочёл только мне! Два часа он обращался только ко мне. Такое у меня было ощущение. Тема: поэт в этом мире.