В бурсе ему показалось сначала дико и нелюдимо, несмотря на стоявший немолчно там гам, несмотря на крики и драку, заканчивавшуюся обыкновенно суровой расправой отца ректора. Тут-то он и почувствовал впервые настоящую тоску по родном гнездышке, по семье, и хотя потом свыкся с товарищами и даже стал общим любимцем, но это не ослабило его тоски по Мазепинцам: не было ему большей радости в мире, как увидеть старого Вицента у братской "брамы"; последний сам или с вельможной пани приезжал раз в год и привозил разные дары отцу ректору и отцу эконому за догляд паныча и за отпуск его на каникулы… И они садились все вместе в обширную буду, а если с мамой - в рыдван; Ивась обнимал в восторге своего дядьку и расспрашивал обо всем, что делалось без него дома, о сестре, о Степе, о кучере и о собаках… Вицент ему докладывал и сообщал среди мелочей и о важных вещах: о том, например, что король подарил отцу еще новое село Будище, а потом Трилисы; но эти села мало занимали ритора: ему отраднее было узнать, что хлопцы нашли много выводков, что в лесу расплодились волки, что Найда ощенилась… Да, Мазепинцы ему казались раем и лучшего блаженства, как тогда на каникулах, не переживал уже он никогда в жизни… Правда, были потом испытаны им и опьяняющие восторги, и жгучие наслаждения, но в них всегда сказывались отрава и едкая горечь, а в тех детских радостях было все так светло, так безмятежно?
Мать нежно ласкала своего любимчика Ивася, отец гордился его успехами; все соседи завидовали и сулили ему большие успехи при дворе; находились и такие, что советовали отцу, для прочности карьеры сына, отдать его в иезуитскую коллегию и приобщить к латинству.
Такие советы, впрочем, возмущали страшно отца; он, будучи вспыльчив, обрывал сразу советчика: "Проше пана, такого мне не говорить нигды": Мазепы не были "перевертнямы", зрадниками, и не будут!.. В коллегию в Варшаву я сына отдам, повезу его и за границу учиться, пусть он будет ученее и умнее их всех; но пусть всю эту науку принесет он на корысть своей родине, своему народу".
А мать, бывало, при этом позовет Ивася к себе, побелеет, как полотно, и проговорит строгим голосом, указывая на образ: "Вот перед этой святой иконой, сыну, клянусь, что, как я тебя ни люблю, а если ты изменишь своему народу и родной вере, то задушу тебя вот этими руками, задушу насмерть, не побоюсь и греха".
И эти слова отца и матери врезываются ему глубоко в душу и звучат громко в коллегии иезуитской, среди польской и латинской речи, и за границей среди всяких чудес и диковин.
А потом он при пышном дворе, обласкан королем, но душно ему, молодому и полному сил, среди улиц Варшавы, среди раззолоченных королевских покоев, среди разряженной и кичливой шляхты. Все на него смотрят свысока, с презрением даже, подчеркивая на каждом шагу, что он выскочка из холопов, схизмат, и что такому вовек не сравниться со шляхтой; это оскорбляет и бесит королевского секретаря, и он, в свою очередь, начинает ненавидеть и презирать эту глупую "пыху" глупого панства: ему еще дороже кажутся родные хлопы и честные казаки, ему чудятся чаще звуки своих песен и ярче выступают картины родимой стороны…
И вот, несмотря на покровительство короля, несмотря на лестные для королевского секретаря поручения, он ясно видит, что карьеры для русского шляхтича среди польской - нет и не будет; и эта безнадежность, безвыходность положения гнетет с каждым днем больше и больше его душу…
- Да, это тяжкое было время, - вздохнул Мазепа, - хорошо, что оно прошло безвозвратно… ежедневные уколы самолюбия, сети интриг, тысячи сплетен, клевет - и нужно было напрягать постоянно ум, оглядываться ежеминутно, быть готовым в каждое мгновение отпарировать заносимый сзади удар… И для чего тратилась та энергия? Для удержания бессильных и бесполезных симпатий короля, власть которого падала ежедневно… О, как он рвался на Украину! Там, на родине, бурлила и кипела ключом жизнь, там, в этой кипени, одаренные, сильные люди могли сразу всплыть наверх, а здесь они должны лишь пресмыкаться бесцельно, злобствовать на кичливую шляхту, которой казаки уже сбили рога… А эта история с Пасеком… - О, негодяй! - вскрикнул Мазепа. - Ты отказался посчитаться за оскорбление в честном бою, ты отказался скрестить саблю со мной, как с неравным, ну, так я найду тебя и сравняю со псом!..
- Все уже, ясновельможный пане, устроил! - выкрикнул в это мгновение запыхавшийся Вицент и заставил вздрогнуть Мазепу: последний до того погрузился в свои воспоминания, что не слыхал даже тяжелых шагов его. - Все уже устроил, - повторил старый слуга, - а теперь пойдем и до ясновельможной пани…
Мазепа вошел вслед за Вицентом в обширные полутемный сени, а оттуда в светлую уже переднюю; его так и обдало сразу знакомым запахом, в котором слышались и смирна, и можжевельник, и яблоки, с преобладающим тоном затхлости да гнили. На гостя, впрочем, этот тяжелый воздух произвел видимо, приятное впечатление, и он, сбросив на руки Вицент та керею, спросил почему-то у него:
- А у мамы все та ж прислуга?
- Клюшница Палагея жива: сгорбилась больше, но еще "дыбае", а покоевку Фррсю выдали замуж в Будвици, а другую, Горпынку, отдали в Фроловский монастырь с Кулыной учиться "гафту", а теперь возле вельможной пании ухаживает черничка…
Мазепа вошел в светлицу. Это была довольно обширная комната о четырех окнах, выходивших в сад и заслоненных ветвями дерев; теперь сквозь густую листву пробивались лучи солнца и наполняли светлицу приятным зеленым светом. Обстановка в ней была та же, что и прежде: посреди комнаты стоял дубовый стол на вычурных ножках, изображавших драконов, покрытый цветным "обрусом"; вокруг стола размещались в строгом порядке стулья с высокими прямыми дубовыми спинками, украшенные резными гербами. У стен стояли низкие диваны, напоминавшие скорее широкие "ослоны", прикрытые тафтяными матрасиками; один угол светлицы уставлен был иконами с висячей перед ними большой лампадой, другой - занимал шкаф со стеклянными дверцами, наполненный дорогой металлической посудой. Такой же дубовый шкаф помещался и в противоположном углу, а в четвертом - возвышалась громоздкая изразцовая печь. На глухой, против окон, стене висел роскошный ковер, на котором прикреплены были накрест два бунчука, в знак того, что покойный владелец этого замка был бунчуковым товарищем; две боковые стены украшены были портретами дородных шляхтичей и пань, в "кораблыках" и "намитках", изображавших представителей рода Мазеп - Колединских. Пол был вымощен дубовыми досками, натиравшимися оливой, вследствие чего они пропитались особого рода политурой, блестевшей как зеркало и отражавшей даже предметы. Чистота в светлице была безукоризненная, сверкающая…
Вицент прошел на цыпочках в другой покой, а Мазепа остановился у стола; послышался ему еще легкий скрип следующей двери и потом все смолкло…
Охватившая тишина погрузила его снова в какое-то элегическое настроение, словно отлетели от него в это мгновение все тревоги волнующейся там, где-то далеко, жизни и заменились сладким дыханием покоя и сна; даже мысли его ни на чем не фиксировались, а поплыли лениво - от Фроловского монастыря к аллеям тенистого сада, от аллей к темной светлице с таким именно запахом, а потом вдруг перенеслись молнией в степь, в небольшую хату, полутемную, пахнувшую любистком и мятою… Тишина и блаженное, полусознательное состояние, бесшумные тени… наклоненная головка дивного ангела с чарующим, как мечта, взором, - и Мазепа почувствовал легкий укор, сжавший его сердце до боли…
Вдруг в третьей комнате послышался легкий крик, суетливый говор, и через минуту появился в дверях Вицент и, распахнув их, произнес торжественно:
- Пожалуйте!
Мазепа вошел в совершенно светлую комнату, названную "середньою"; сквозные окна ее выходили с одной стороны на открытую поляну сада, а с другой - во двор; широко врывались в них справа солнечные лучи и ложились сверкающими пятнами на полу… У стен ее был прилажен сплошной широкий диван, вдоль него симметрично стояли маленькие, низенькие столики, вроде табуреток. Мазепа прошел эту "середню" торопливо на цыпочках и вошел в следующую комнату, из которой доносился радостный шепот молитвы.
Со света здесь показалось ему совершенно темно, и он остановился на минуту у дверей, чтобы присмотреться, где стояла дубовая, широкая, с высокими спинками кровать его матери.
- Сюда, ко мне, "дытына" моя родная! - понесся ему навстречу довольно громкий, взволнованный голос.
- Мамо, "ненько" моя! - вскрикнул порывисто Мазепа и, бросившись на колени перед кроватью, стал осыпать поцелуями руки матери.
- Ко мне, сюда… дай твою умную и буйную голову, вот так, поцелуемся, дорогой мой, любимый, - ласкала она его и обнимала, - уж такая радость, такая!.. Владычице, прибежище всех скорбящих! Ты укрыла покровом Своим моего единого сына и я отдам на служение Тебе свое сердце!.. Сестра Ликерия, - обратилась она к стоявшей у кровати монахине, - отдерни хоть немного "фиранку", дай мне разглядеть моего сокола, да и оставь нас…