* * *
– Хочешь пива? Ты же еще не пробовал, - сказал кто-то Рудату и налил ему полный котелок. Рудат выпил. Внутри все словно умерло, осталась только пустота и апатия. "Ты ведь должен что-то чувствовать, - думал он, - хоть что-нибудь должно в тебе происходить, черт побери, что-нибудь решительное, что-нибудь… что-нибудь… что-нибудь…" И чувствовал, как холодное пиво стекает по пищеводу в желудок. Выпустил из рук котелок и застыл, не в состоянии решить, идти ему, или сесть, или вытереть рот? Попробовал шевельнуть рукой, но импульс увял, еще не став движением. Попробовал слушать, чувствовать, думать, но мысли стирались, не успев оформиться. Он искал точку опоры и не мог найти ее, не знал, что ищет. Он словно очутился под колпаком, опустошенный, отрезанный от мира. Казалось, будто некий сложный кабель обрубили топором, а потом спаяли снова, только неправильно. Будто некая электронная система, обезумев, посылает беспорядочный поток сигналов, которые забивают друг друга, блокируют, и смысл ускользает. Он хотел закурить, достал из кармана пачку сигарет и, внезапно забыв, что собирался делать, выронил ее. Спросил себя, отчего это пачка упала, да так и застрял на этом вопросе, неотрывно и тупо глядя прямо перед собой, пока не подскочил от страха: ему вдруг почудилось, что ноги стали огромными [91] и бесформенными и больше не помещаются в сапогах и что легкие разбухают и вот-вот разорвут грудную клетку, так что он задохнется. Он провел ладонью по шее и удивился: как же так, зачем это рука трогает шею и почему она черная и в крови.
– Рудат, слышь, тебя ротный требует! Ищет тебя как ненормальный! Из-под земли, говорит, достаньте!
Окликнул Рудата не кто иной, как Эрнст Муле. Подъехав на мотоцикле, он втащил старшего рядового в коляску и повез к ротному. Судя по всему, Муле изрядно поддал, он был навеселе и неслыханно дружелюбен. Мотоцикл мчался по ухабистым песчаным дорогам, Муле без умолку тараторил, а Рудат, точно окаменев, безучастно сидел в коляске.
– Ну, Рудат! Ну, старик! Кто бы мог подумать, а? Герой Требловки! Вот это номер! Вдвоем - вдвоем! - накрыть партизанский бункер. Пусть-ка эти умники так попробуют! Можешь не говорить, что там было, сам вижу, без словаря понятно. Пёттер был отличный мужик, ей-богу, отличный. Судьба есть судьба, и ведь сколько я, к примеру, знаю всяких там подонков, так нет же - этих пуля не берет! Честно! Ладно, старик, не вешай носа, друзья тебя в беде не оставили и не оставят, будь спок! Даже когда ты… Ну, вообще-то я не должен тебе этого говорить. Ротный готовит тебе сюрприз, ты не представляешь, но я просто не могу молчать: ты получишь Германский крест в золоте, станешь взводным и примешь командование группой управления. Ну и отпуск, естественно, и все такое. А? Вот это я понимаю! Да за такую новость просто необходимо тяпнуть со стариком Муле по глоточку настоящего ямайского рома! Поздравляю! Если кто и рад, так это Эрнст Муле, настоящий, надежный друг!
* * *
Он затормозил и протянул Рудату фляжку. В ней был ямайский ром, который он вчера получил от Цимера за сообщение о том, что он, Муле, видел интендантовы пуховики в Короленко на квартире Пёттера и Рудата.
– Ваше здоровье, господин унтер-офицер! - сказал Муле. Рудат выпил. Муле трещал, что этот старый болван Цимер теперь тише воды ниже травы, так что Рудат может раздавить его, как вошь, ротный-то, мол, смекнул, что он за птица, после того подлого доноса гестаповскому шефу Хазе. В общем, Рудат теперь от Вилле что угодно получит, правда-правда. Стоит ему захотеть, и обер-лейтенант его даже на офицерские курсы пошлет. Плохо ли? Три месяца дома, в Германии, бабы, кино! Эрнст Муле худого не присоветует.
Он громко трещал, хлопал Рудата по плечу, на лбу у него выступили мелкие капли пота. Вспотел он от страха за свое денщицкое место. "И как я только мог связаться с этой вестфальской деревенщиной? Ведь знал же, что ротный глаз положил на мальца. Теперь уж что говорить, вся эта история Вилле ох как на руку. "Герой Требловки", "украшение роты"… и в кинохронику заснимут, и нос начнет драть. Да, этак и без отпуска недолго остаться. Неужто наш хитрюга обер-лейтенант и впрямь педик? Разве нормальный мужик что поймет по его непроницаемой харе?"
У Муле было такое ощущение, будто он говорит со стенкой, будто Рудата все это нисколько не интересует, будто он не слушает, думая о чем-то своем. Даже как-то не по себе стало. Ни слова, ни движения, глаза пустые. Только ром выхлестал - и все.
– Давай-ка еще по маленькой, - предложил Муле. - Все-таки здорово ты!.
Они уже ехали по Требловке. Кругом тишина. Солдаты сваливали в грузовики чемоданы и узлы. Машины переезжали от одного пустого дома к другому. Возле площади Муле пришлось сделать крюк, потому что школа и машинный сарай еще дымились и танки загораживали подъездные пути. Резко воняло соляркой. [92]
Рудату вдруг стало страшно холодно, а вместе с холодом пришла некоторая ясность. Мысли ворочались еще туго и медленно, часто застревая на мелочах ("При чем тут осколки стекла?"), то и дело путаясь, но все же он сумел кое-как разобраться в истории, которая началась совсем не в подвале и завершилась тоже не в забитом трупами выжженном бункере. История была омерзительная, и он понимал, что непременно должен довести ее до конца - любого конца. Хотя все было ему до тошноты безразлично, чуждо и происходило будто вовсе не с ним. Он сам себе казался выпотрошенным трупом, разобранной боевой машиной, за которой оставили кое-какие функции: например, она могла двигать конечностями и по-прежнему крепко сжимала заряженный пулемет, обладала памятью и способностью протестовать, протестовать каждым исстрадавшимся мускулом, каждым измученным нервом, каждой истерзанной клеткой мозга. Они въехали в гору, цвел дрок - точно желтая сыпь на изрытом лике земли.
* * *
Рота Вилле, наспех собранная из остатков разбитых под Хабровкой подразделений, расположилась лагерем на чуть возвышенном лугу под большими деревьями. Жарили гусей (один гусь на четверых), и было вдоволь пива, чтобы поднять настроение. Солдаты уже меньше бранили и эсэсовцев, которых всегда снабжают лучше, и войну вообще. Многим было весьма не по нутру, что пришлось участвовать в карательной экспедиции. Кто-то пустил слух, что дивизию перебросят, скорее всего, в Италию. Некоторые расписывали все в подробностях. Поговаривали и об отпусках. Вилле приказал два часа отдыхать. Солдаты спали, били вшей, гоняли в футбол, вместо мяча - свиной пузырь. Обер-лейтенант благодушествовал и даже постоял в воротах. Геройский поступок Пёттера и Рудата неожиданно представил его перед Фюльманшем в выгодном свете. Ведь Фюльманш полагал, что оба действовали по приказу Вилле. И теперь Вилле радовался, что может наградить именно Рудата, действительно радовался. Что ни говори, только в таких оригиналах и есть изюминка. Он подозвал нескольких солдат и намекнул, что надо бы встретить Рудата посердечнее.
* * *
Цимеру даже пиво казалось безвкусным. Считая, что его обошли, он ломал голову, как бы вывернуться из неудачной ситуации, и в конце концов решил извиниться перед Рудатом сразу после того, как Вилле прицепит ему эту штуковину. Тяжко, но ничего не поделаешь.
* * *
Едва мотоцикл Муле выскочил на луг, рота и футбол бросила, и про вшей забыла. С криками "гип-гип ура!", как приказывал Вилле, полдюжины солдат кинулись к коляске и на плечах понесли Рудата к условленному месту, где уже собрались остальные. Два шутника изображали оркестр, еще несколько затянули под их музыку песню старой роты, которая на страх врагу не знает поражений или что-то вроде того. Потом кто-то крикнул "смирно!", и песня смолкла. Появился Вилле. Медленно подошел ближе и наконец остановился перед Рудатом, на которого опять нахлынуло прежнее беспокойство, ощущение оторванности от мира и необъяснимый страх. Вилле дал команду "вольно" и начал заготовленную речь, глядя на Рудата, грязного, неподвижного, измученного, но не выпускающего из рук пулемет. Растроганный этим зрелищем, Вилле преисполнился симпатии к Рудату и решил говорить без бумажки. Вообще-то обер-лейтенант собирался произнести остроумную и понятную речь, но вдруг заговорил о новом человеке, которого рождает наш век, о солдате-фронтовике, прошедшем сквозь огонь сражений и изведавшем глубины страдания, закаленном и неколебимом, поднявшемся над моралью и взявшем в свои крепкие руки будущее, сиречь творящем историю. Нужно [93] только научиться распознавать этого нового человека, сущность его раскрывается в тысячах неприметных героических поступков безвестных германских воинов, и в лице Рудата он, Вилле, воздает должное не просто всей роте, но и многим тысячам безымянных, серых и грязных солдат, которым не пели песен и деяния которых суть новая сага и новая одиссея. Солдаты скучали и украдкой поглядывали на часы. Вилле говорил тихо и проникновенно, круглыми фразами расписывая Рудатов характер и заслуги, пытаясь установить с ним чисто человеческий контакт. Не забыл он и Пёттера и, прежде чем продолжить речь, снял фуражку.