И тут сержант Гаврилов как-то по-особому вскрикнул, опасливо отстраняясь от большого кома земли, который он держал перед собой обеими руками. Меренков шагнул к нему и вдруг почувствовал то, чего не испытывал ни разу даже в самых тяжких боях, - темную жуть, ознобом пробежавшую от затылка вниз по спине: с протянутых рук сержанта пялился на него черными глазницами человеческий череп.
- Ну и что? - сказал он, беря себя в руки. - Видать, кладбище тут было. Вон и часовня…
- Мертвых глубоко хоронят, а это… прямо под дерном.
- Ну и что? Случайно, должно быть…
- Да их тут много, гляди.
Он положил череп на землю, и в косых отсветах уходящего дня сразу стали видны другие бугорки, выступавшие из серого крошева недорытого окопа. И расщепленная палка, торчавшая посередине, вдруг узналась как раздвоенная кость руки.
- Братская могила…
- Да не могила это… Совсем не зарытые люди, только присыпаны…
- Ну и что?! - закричал Меренков. - Может, от гражданской еще.
Сержант тронул ногой череп, сказал холодно:
- Может, это те же немцы. Были же они тут в гражданскую.
Снова замелькала маленькая пехотная лопатка, переходя из рук в руки. Хоть у всех полегчало на душе после слов сержанта - если немецкие, то можно и рубить не жалеючи, - а все ж, когда выкатывался очередной череп или выламывалась тонкая хрупкая кость, то их не кидали в бруствер, а складывали в сторону, в отдельную кучу.
Попадались и палки, прямые и гнутые, почему-то тяжеленные, совсем уж окаменевшие в земле. С краю окопа, там, где должен быть скос аппарели, обнаружились полусгоревшие бревна, совсем трухлявые. Что это за палки да бревна, никто не разглядывал, да и не разглядеть уж было: заря погасла, а луна еще не взошла.
Внезапного нападения можно было не опасаться - немцы не воевали по ночам, - и Меренков не выставил даже охранения. Да и некого было выставлять. Танк, тот действительно следовало стеречь, и возле него остался механик-водитель Кесарев, другие все находились тут, копали, сменяя один другого: то ли принесут большие лопаты, то ли нет, а к утру кровь из носа окоп должен быть готов и хорошо замаскирован. И танк нужно успеть перегнать к рассвету в этот окоп. Иначе какая же это засада, если все на виду? И Меренков копал, и сержант Гаврилов.
А потом они вдвоем ушли в степь послушать ночь, разобраться в отдаленных звуках, ворошившихся в глухой тишине. Ничего тревожного не смогли уловить: степь спала, и со стороны невидимого в этот час села не доносилось ни звука, и немцы, видать, тоже спали. Впрочем, были ли какие-нибудь немцы поблизости? Этот вопрос теперь всерьез беспокоил Меренкова. Может, прорвав фронт, они ушли далеко вперед и сюда, к этому селу, выедут лишь тыловики? Но когда выедут? Не простоять бы тут в засаде до морковкиного заговения. Тогда получится, что правы те, кто предлагал подорвать танк и скорей выходить к фронту. Трое танкистов да четверо пехотинцев. И казалось временами Меренкову, что там, на фронте, наши могут не удержаться на очередном рубеже именно потому, что не будет доставать их, семерых. Но тут же рождалась и другая мысль: они, семеро, могут задержать здесь сотню врагов, как раз ту сотню, которой не хватит немцам для очередного прорыва.
На юго-востоке вставало тревожное зарево, словно в той стороне занимались гигантские пожары. Зарево вспухало, растекаясь по горизонту, и наконец вытолкнуло в черное небо огромную багровую луну. И что-то сразу изменилось в степи: возникли таинственные тени, и что-то зашевелилось вдали, послышались какие-то стуки, посвисты, вроде бы даже вскрики. Степь жила своей обычной ночной жизнью, но Меренкову и Гаврилову, совсем позабывшим, что у степи в ночи существует своя жизнь, все чудились отдаленные трески мотоциклов, приглушенные голоса, чужие команды, шорохи подбирающихся лазутчиков. И они то и дело останавливали друг друга, заставляя замереть на месте и прислушиваться. Тревожные звуки растворялись в других, вроде бы совсем не тревожных. Оставались неизменными только тихая ругань да короткие возгласы, доносившиеся от высоты. И еще какой-то рвущий душу далекий стон время от времени монотонно пронзал ночь. Когда он возникал, Меренков и Гаврилов умолкали, прислушиваясь. Страданием веяло от этого чем-то знакомого звука.
- Что это?! Слышишь? Вот опять…
- Фу ты, черт, - выругался Гаврилов. - Все перезабыл с этой проклятой войной. Корова ж мычит. Недоеная корова.
Теперь и Меренков узнал: точно, корова. Горожанин, он и слышал-то коровий мык один-единственный раз, когда добирался из училища на фронт и грузовик, на котором он ехал, на целый час, как в смолу, влип в перегоняемое на восток мычащее, кричащее, плачущее стадо. А вот узнал. И почему-то вдруг представилась ему мать, одиноко стоявшая посреди поля, и такая тоска схватила сердце, что хоть кричи. Видно, и в нем, горожанине, жило что-то наследственно-деревенское, страдальческое.
И вдруг они оба совершенно явственно услышали шорох. Кто-то напрямую шел через хлеба, шел не таясь, и сухие стебли напряженно шуршали и хрустели под ногами. Шли несколько человек. И вроде бы слышны стали голоса - приглушенный мужской и нервно-испуганный женский. Вскоре и движение разглядели при слабом свете багровевшей над горизонтом луны. Призрачной тенью мелькнуло что-то неподалеку.
- Стой, кто идет! - выкрикнул Гаврилов привычную фразу.
- Свои, - послышалось из темноты.
- Кто свои?
- Да мы же.
- Один ко мне, остальные на месте.
Так и полагалось, так крикнул бы всякий часовой, стоявший на любом довоенном посту. Но война заставила забыть многое из довоенного. На фронте крикнуть: "Стой, кто идет!" - часто значило обнаружить себя и вместо ответа получить пулю. Об этом Гаврилов подумал уже после того, как крикнул.
Из темноты послышался знакомый короткий хохоток. Он-то лучше всякого отзыва и дал понять: точно, свои, Бандура, кто ж еще может веселиться в такую минуту.
- Кто там с вами?
- Да Марыська.
- Какая Марыська?
- Докторша из села.
- Я тебе что говорил?! - взъелся было Гаврилов, подходя вплотную к Бандуре.
- Не заводись, сержант. Докторша - не помеха. Даже, пожалуй, наоборот. - Он снова хохотнул. И оборвал смех, добавил серьезно: - Раненые ж у нас.
Раненых было всего двое, и оба легкие - красноармеец Дынник с порванным пулей ухом да танкист Гридин, которому каким-то дивом осколком поцарапало зад. Но завтра, если появятся немцы, будут новые раненые, без этого не обойтись. И тогда докторша ой как понадобится. Что делать с ней после боя, когда придется уходить, об этом пока не думалось. Бой есть бой, может, и вовсе некому будет уходить.
- Вы чего ж, силком ее притащили? - спросил Гаврилов, косясь на лейтенанта.
- Зачем силком? - с напускной сердитостью ответил Бандура. - Мы не какие-нибудь. Сама напросилась, не отбиться.
- Я сама, сама, - послышалось из темноты. Впрочем, темноты уже и не было. Луна огромным фонарем висела над степью, и в ее свете ясно выделялись двое людей, близко подошедших за разговорами. Серебристые хлеба были, как половодье, и над ними возвышались две темные поясные фигуры, похожие на стрельбищные мишени.
- Лопаты принесли? - спросил лейтенант.
- Только две, - сказал Бандура. - Мы же не ходили по дворам, чтобы не выставляться на всю деревню. - Он резко обернулся, крикнул: - Марыська, тащи лопаты.
- Вы что же, женщину заставили лопаты тащить? - вскинулся Меренков.
- Да какая она женщина? Девчонка.
- Тем более.
Чем-то он был не похож сам на себя в эту минуту, и Бандура тотчас все понял по-своему, сказал тихо:
- Очень она красивая, товарищ лейтенант.
- При чем тут красивая!
- Ни при чем, конечно. Только мы рассудили: нельзя такую кралю немцам оставлять.
- Мы на войне, товарищ боец!
- Знамо, что на войне. Не на войне совсем было бы по-другому.
- Разговорчики! - встрял сержант Гаврилов. - Бери лопаты и бегом с Дынником рыть окоп.
- Уходим, - заулыбался Бандура. - Мешать не будем. А немцев в селе еще не было. Не приходили немцы.
Улыбка его в неверном свете луны показалась Меренкову насмешливой гримасой. Захотелось накричать на этого не в меру болтливого красноармейца, но он сдержался в первый момент, а затем и вовсе забыл про него, засмотревшись на девушку; она словно бы плыла через хлебное поле, и колосья бесшумно раздвигались перед ней. Серебристый ореол стоял над ее непокрытой головой, и плечи серебрились, и коса, перекинутая на грудь, поблескивала таинственно и волнующе. Лицо девушки терялось в темноте, но Меренков уже был уверен, что такой красоты он не видал ни разу.
- Ты кто - врач? - спросил Гаврилов, не дождавшись, когда Меренков опомнится.
- Ни, я ветеринар, в техникуме учусь.
- Ветеринар, да еще неполный. А ведь у нас лошадей нет.
- Я и людей могу, - Голос у нее был мягкий, грудной, такой голос, от которого парни теряют головы.
- Иди домой, - сказал Гаврилов, косясь на Меренкова. Тот молчаливо кивал, и было непонятно, соглашается он или возражает.
- Я не пойду.
- Здесь опасно…
Девушка вдруг взмахнула руками и закричала громко: испуганно, слезно:
- А там не опасно?! Вы ушли, и все. А немцы придут… Да я лучше удушусь… Или нет, я лучше застрелюсь прямо тут вот, пусть вам будет стыдно…
Она выхватила из-под курточки черный предмет. Блеснула воронением сталь, щелкнул затвор. И тут лейтенанта как подхлестнули, ринулся к девушке, обхватил ее, вырвал пистолет.
- Не смейте! Слышите? Не смейте!
Гаврилов засмеялся.
- Да у нее духу не хватит. Попугать только…
- Хватит! - нервно выкрикивала девушка.