- В следующий раз ты у меня посалютуешь, - проговорил Ганночкин и показал в окно кулак. - Пополнение пришло. Наступление идет. Не рывком на три-четыре километра, а общее, на сотню-другую… Чтобы поболе гитлеровцев в борщок окунуть, сверху крышкой накрыть. А насчет Старкова твоего… Парень он, видно, был хороший, боевитый, извини… От судьбы, как говорится, не уйдешь. Коли суждено пулю споймать - споймаешь. Хочешь выпить? - вдруг вскинулся Ганночкин-младший, потер ладонью о ладонь. - Чуешь? Порохом пахнет. У меня спиртевич питьевой есть! Как раз к месту, за немецкое отступление.
Лепехин ничего не ответил, только поморщился.
9
Немцев теснили по всему фронту, в бой вступило пополнение, несколько свежих танковых бригад, и война шла уже не среди людей, а среди машин. Штаб бригады снимался из Словцов и перекочевывал в деревушку, расположенную в десяти километрах западнее, писаря выносили из домов длинные, окрашенные в защитный цвет деревянные ящики, в которых хранят документы, грузили их в "студебеккеры", в деревне царила озабоченная деловая суматоха, какая бывает только при наступлении. Хотя при отступлении суматоха тоже бывает, и еще какая! - с той лишь разницей, что при отступлении люди работают молча и зло, экономя время, движения, при наступлении же - с шутками и веселым удальством. Командира бригады полковника Громова Лепехин нашел во дворе склада - сидя в "виллисе", полковник слушал доклад офицера-штабиста, с сосредоточенным вниманием смежив брови; увидев Лепехина, он жестом остановил штабиста и, кряхтя, выпростал ноги из маленького, не по комплекции кузовка, свесил их, провел над землей, но поопасся испачкать начищенные до зеркального сверка сапоги в распаренной, превратившейся в жижку от устойчивого и по-настоящему пригревшего в этот день солнца земле.
- Здравствуй, разведчик, - произнес полковник Громов торжественным голосом. - Молодец, сержант Лепехин. Спасибо тебе! Можешь не докладывать, - разрешил он, увидев, что Лепехин тянется рукой к шапке. - Иди-ка сюда.
Он взял Лепехина рукой за плечо, повернул к себе, будто плохо его видел или, наоборот, хотел запомнить небритое лицо с запавшими глазами, с куделью влажных, пропахших порохом и землей волос, выпроставшихся из-под темного, пропитанного свежим по́том края шапки, запомнить нос и скулы, обсыпанные блеклыми и почему-то детскими - да, детскими, подумал полковник, ведь он мальчик еще, мальчик, постаревший на войне, - весенними конопушинами, выступившими в один день, абрис головы с лопушьими торчками ушей и заусенистые от обветренности губы.
- Прости, сынок, - сказал комбриг, как будто был в чем-то виноват. - Война решила все за нас, и час наступления определила, и минуты, и то, кого миловать, а кого… За пакет - спасибо. Зацепило тебя? Сильно? - спросил он, указав на голову Лепехина, на скатавшуюся несвежую повязку, - пригодился все-таки бинт. Лепехин, как и тогда, перед походом в немецкий тыл, подумал, что человек, сидевший перед ним в машине, уже стар, подумал, что трудно, наверное, воевать в таком возрасте. Он слышал, что комбриг пошел в ополчение рядовым, а теперь вот полковник, командир бригады, за Курскую получил Героя. Видя, что полковник внимательно смотрит на повязку, а стоявший рядом штабист стреляет глазами - чего, заснул, что ли, солдат? - Лепехин дотронулся до хрустнувших под пальцами сохлых бинтов.
- Нет, не сильно, товарищ полковник.
Громов наклонил голову, взглянул на Лепехина исподлобья, оценивающе, глаза его стали туманными от воспоминания, от чего-то другого, смутного и чудесно беспечного, от радостных ассоциаций, сменившихся, впрочем, печалью. Громов глядел на Лепехина и вспоминал самого себя, молодого сотрудника Исторического музея, этакого охламона, занимающегося медными изделиями уральских заводов XVII–XIX веков - он писал тогда научную книжку; много шлялся по уральским поселкам и небольшим, едва превышающим своими размерами среднерусские села городкам, сколачивая бесценную коллекцию медных изделий, - собирал братины и ендовы, четвертины, кувшины, каравайницы, стопы, перегонные кубы, чайницы, чарки, кружки, шкатулки, рукомойники, сбитенники, магниты, самовары производства демидовских, осокинских, турчаниновских, строгановских заводов, охотясь за тем, что составляло суть его работы, давало пищу книжкам, одной и другой; музейное начальство считало его преотличным работником, потом он заматерел, стал маститым, но, когда началась война, словно бы проснулся, словно родился наново - записался в ополчение, отбился от доброхотов, пытавшихся укрыть его за бронью, и уехал на фронт…
Вспомнил он в эти минуты, солнечные, суматошные, оттягивающие хворь, усталость и другое - то, как он, будучи лейтенантом - самым старым на фронте лейтенантом (так шутили полковые остряки), - угодил с батальоном в окружение, когда погиб комбат и он остался за командира… Попали в окружение глупо - собственно, как и полк Корытцева - оторвались от тыла, выбили немцев с полуплоской, изрезанной окопами высотки, заняли ее, оглянулись и только тут увидели накатывающуюся сзади серо-зеленую вражескую цепь - соседние батальоны застряли, остались километрах в двух позади. Вот ведь как!
Он ясно, беспощадно ясно, до самых мелочей вспомнил враз вставшую перед ним ослепительно черную, ни одной искорки на небе, ночь - одну из последних ночей обороны, беспросветно глухую, вязкую, когда лишь по тяжести, по плотной сырости воздуха чувствовалось, что земля все-таки имеет продолжение, а невысоко над головой плывут набрякшие дождем тучи, скрывающие небо. Под высотой мельтешили автоматные огоньки. Чьи - не разберешь… На ночную атаку немцев это не было похоже. Смахивало на другое - кто-то из наших наткнулся на ночную разведку немцев. Вот только кто?
…То, что и Лепехин и Громов вспомнили сейчас события, происшедшие ночью, в одинаковых условиях, роднило их, делало общим восприятие мира, жизни, фронтовой череды… Они поделили пополам беды и радости, горькое и сладкое, удачи и неудачи, даже кровь…
Громов вспомнил, как он, грузный, неуклюжий, одышливый, уложил автомат на бруствер, оттянул затвор - может, это из штаба дивизии пытаются пробиться через фронт к окруженцам, зацепившимся за крохотный, в полторы фиги величиной островок земли? Ведь наши находятся всего в каких-нибудь двух километрах, в двух! Днем он попробовал прикинуть, на сколько же у них хватит сил? Арифметика выходила невеселой. Еще неделю назад, в первый день обороны, когда немцы обошли их, взяли в замок, оттеснив соседние части, их было на этой высоте ни много ни мало - полновесный стрелковый батальон - пятьсот человек. Сколько осталось? Семьдесят. В день немцы делают по шесть атак и по шесть артналетов - высотки как таковой не существует - уже напрочь перерыта и перелопачена.
Сколько человек уносит каждый день? Он мотнул головой - страшный счет, не поднимается рука передвинуть невидимую костяшку. Но ведь ты командир, Громов, тебе и ответ держать. А раз ответ держать, значит, ты должен все знать и все до последней веревочки в своем хозяйстве иметь на учете. До того момента, пока чужая пуля не нащупает тебя.
Словом, их хватит еще на два дня. На каждый автомат осталось по полтора диска, на винтовку - по две полные обоймы и еще плюс по три патрона. Хотя, можно считать, по два: последнюю пулю надо сберегать для себя.
Он вытащил тогда из кобуры свой ТТ, из рукояти извлек один патрон - тяжелый, масляный, толстый, и, боясь потерять в темноте, не удержать в дрожащих пальцах, торопливо сунул в левый карман гимнастерки, под твердую книжицу партийного билета - вот этот патрон и пойдет на собственные нужды.
Стоял тогда перед Громовым и еще один главный вопрос - пища. Нечем было поддержать раненых. Дважды он посылал людей в нейтральную полосу, к березовому пятаку - там от толстой березовой кожуры отделяли коричневый мездровый слон - есть такой под непрозрачной белой кожицей, мелко крошили мездру, варили из нее кашу. Это единственное, чем питалась высота. Еще почки ели. Но это уже было деликатесом, да почки они слопали в первые два дня голодовки.
- Разрешите доложить, товарищ командир батальона!
Громов обернулся на невидимый в темноте голос, по уверенной глухоте определил, как говорится, на ощупь - старшина первой роты, поморщился - все-таки передний край здесь, когда же все-таки старшина отучится от манеры вытягиваться перед начальством в струну и гвоздить по-парадному: "Разрешите доложить!" Наверное, и на том свете, когда он в раю предстанет перед приемной комиссией, то прищелкнет сбитыми каблуками кирзачей и рявкнет на все преподобное царство:
- Разрешите доложить! Старшина такой-то прибыл в ваше распоряжение для дальнейшего прохождения службы.
- Докладывайте, старшина. Только не ревите, как паровоз перед отправкой в долгую дорогу, - тихо сказал Громов.
- Е! - По-деревенски остро смутился старшина, сбавил голос: - Товарищ комбат, тут я это… посылал ребят в жиднячок за березовой кашей. Из-за этого стрельба завязалась - наткнулись хлопцы на гитлеровских саперов. В нейтралке. Ушли ребята. И трофей с собой принесли. Два автомата и во-от еще… Фляжка с каким-то дерьмецом. Одеколоном пахнет…
Старшина поболтал в темноте флягой, Громов услышал тяжелый плеск жидкости, сглотнул слюну.
- А стрельба?.. Почему стрельба продолжается?
- Испуг у гитлеровцев стрясся, товарищ командир батальона. С него они еще полчаса патроны жечь будут.
Громов взял фляжку в руки, открутил пробку, понюхал - в нос шибануло терпко-каленым, коричным, древесиной и какими-то приятными травами. Он всосал в себя запах, втянул в живот.
- Ром, - определил он. - Пакость, конечно, для непривычного человека… Но в наших условиях и такая пакость сгодится. В санчасть отнесите.
- E! - Старшина как был невидим, так и не проявился в темноте. Голос его исчез.