- Почему так тихо в деревне? Утром было тихо, сейчас тихо, а? Будто мы в тылу.
- Почему, почему?.. По кочану да по кочерыжке. Много знать будешь, скоро состаришься, - рассмеялся Ганночкин, повернул к Лепехину лицо. Лицо у него было широким, некрасивым, до пьяной красноты разогретым близким огнем, щеки полыхали, глаза же, вернее, глазки - неопределенного серого, с прозеленью цвета, с белками в мелких кровяных прожилках - были добрыми, ребячьими.
- Старкова не нашли?
Ганночкин не ответил. Он резко выкрикнул:
- Посторонись! - Стремительно и тяжеловато пронесся мимо Лепехина, загремел ступенями крыльца. Через мгновенье вновь показался в дверях, поманил пальцем:
- Обед готов, Иван. Пора приступать. Давай-ка лапы помой снежком и в дом. А?
Его маленькие глазки искрились от яркого прямого света, Лепехин по тому, как Ганночкин ушел от ответа насчет поиска, понял, что полковая разведка вернулась или ни с чем, или же с вестями неутешительными. Посмотрел на автомат, который держал в руке, совсем не ощущая его тяжести, на исщепленный, испачканный сохлой грязью приклад, кожух, покрытый вдавлинами и свежей ржавью, поднял, чувствуя, как солоноватый, твердый, словно резина, ком входит в горло, мешая дышать, а в груди под самым сердцем образуется опасная пустота.
- Не надо, Ваня! Этим делу не поможешь, - услышал он тихий голос Ганночкина, сморгнул горячую едкую слезу.
- Ладно, - сказал он. - Пакостно как-то на душе. Будто я этого парня предал.
- Это всегда бывает, когда кто-то гибнет, а ты остаешься в живых. - Ганночкин сглотнул горлом, и последние слова ушли у него куда-то внутрь. - По себе знаю, бывает.
Лепехин положил автомат на крыльцо, нагнулся, зачерпнул снега в ладонь, растер.
- Ничего не поделаешь, - сказал Ганночкин. - Какую спичку вытащишь - короткую иль длинную, то тебе и выпадет. Да. Повезет или не повезет, вот во что идет игра на войне.
Лепехин, стиснув снег в комок, приложил его к вискам, остужая незнакомую щекотную боль, провел по подскульям, по щекам; намочив пальцы, протер глаза.
- Ты что повязку снял? - спросил Ганночкин.
- Давит. Бинт попался, как портянка.
Ганночкин потоптался на крыльце, подминая его громоздкими, растоптанными сапогами.
- Давай в избу.
Лепехин поднялся в дом, сел на лавку, локтями уперся в стол.
- Болит? - Ганночкин стрельнул глазами на ссадину. - Снегом ты к ней того… Напрасно разбинтовался. Пусть было бы. А так не скоро заживет.
- Не пудри мозги, - сказал Лепехин. - Давай про Старкова.
- Час назад два батальона пошли в атаку, вот, взяли окопы, а окопы тю-тю… Оказались пустыми. Ушли немцы. Окопы бросили, даже отход прикрывать не стали. Обычно они в пулеметных гнездах людей оставляют - отход прикрывать… А тут - нет. В общем, немцы утекли. А с флангов ударила бригада, полк с нею уже соединился. Да сейчас не только бригада, весь фронт, говорят, наступает.
- К-как н-немцы утекли?
- Очень даже просто, - помедлив, ответил Ганночкин. - Оставили свои окопы, блиндажи, высоту бросили и дали тягу…
Значит, ушли. И прорыв ночной, выходит, был напрасным, и Старков напрасно, выходит, погиб? Лепехин вздохнул, отер ладонью рот, обжег Ганночкина тревожным взглядом. Нет, не напрасно! Война есть война: двум смертям не бывать, а одной не миновать, как ни хоронись. Завтра может погибнуть и он. Господи, что за пустые, стертые слова! Человек погиб, геройски погиб, из-за него погиб, а он? У Лепехина затекли руки, занемели, став чугунными, он чувствовал, что не в состоянии даже шевелить пальцами, не то чтобы что-то делать; сосущей болью заныл живот. Он закрыл глаза, и в черной мятущейся мгле заплясали перед ними яркие подвижные кольца; он не выдержал, затряс головою, потом стер с губ и щек горячую щиплющую росу.
- Давай насчет Старкова.
- Искали. Разведгруппа ходила. Все обшарили вокруг, нашли только вот что… - Ганночкин пошарил в кармане, вынул знакомый плоский портсигар, старковский, с негромким звяком положил на стол, придвинулся к Лепехину.
- Документы в штаб полка сдали, а портсигар велели тебе… На память.
Лепехин молча кивнул. Кузьма Ганночкин смотрел на него совсем точечными, сделавшимися очень жесткими - как ни странно, это от растерянности - глазами, не зная, чем и помочь, пробормотал неловко:
- Простыл ты, наверное. Баню бы тебе сейчас. Да нету, жаль… - Затем заговорил быстро-быстро, съедая слова: - Вот у нас в Сибири бани-и… У каждой семьи - своя, индивидуальная. Бани с тремя ярусами полок - на одной полке жарко, на другой - очень жарко, на третьей - очень-очень жарко. Когда идут в баню, с собой непременно берут ведро медовухи, в нее кладут колотый лед с реки, чтобы медовуха морозом отдавала, иначе баню не вытерпеть. Попаришься так минут сорок, с верхней полки - на среднюю, а потом на нижнюю, а потом на улицу и в снег… Пока в снегу ворочаешься, он до самой земли вытаивает. Затем снова в баню, на самую жаркую полку и кружку медовухи с собой. Все болезни после такой бани улетучиваются. И молодеешь сразу, как пить дать. Вот почему сибиряки долго живут и не болеют…
Лепехин глянул на него, и Ганночкин осекся. Спросил только:
- Машину свою еще не видел?
Лепехин отрицательно качнул головой.
- Вся в звездах - пули разделали… Сплошняком дыры…
Ганночкин поднялся, сапогом загнал под стол выкатившуюся консервную банку, прошел в сенцы. Было слышно, как он протопал по крыльцу; прошло немного времени, и он вернулся обратно, неся в руке чайник, прокопченный настолько, что сажа уже начала свертываться в катыши на его выпуклых сальных боках. Положив на стол старый, похоже, чудом сохранившийся учебник алгебры 1940‑го, довоенного года выпуска, водрузил на него чайник.
- Сейчас я тебе заварочку сибирскую сотворю, по нашим рецептам. От такого чая хворь старая проходит, новая не цепляется.
Он достал два граненых стакана, поочередно плеснул в каждый понемногу кипятку. Потом поболтал, обмывая стенки, воду вытряхнул на пол.
- Предварительно надо стакан обваривать, лишь только потом чай засыпают. Иначе вкуса нужного не будет.
Из кармана извлек плитку черного прессованного чая в мятой серебряной обертке, отщепил два аккуратных пласточка, бросил в стаканы, плеснул на донья немного кипятку, чай сразу же начал мутнеть, пузыриться, набухать краской. Ганночкин накрыл стаканы ладонями.
- Через минуту чай будет готов, - объявил он, оторвал пальцы от верха стаканов, вновь накрыл, вновь оторвал, потом торжественно произнес: - Кондиция.
Лепехин жадно глотал этот чай и, обжигаясь, чувствовал, как распариваются, согреваются его кости, согревается и сам он, а Ганночкин-младший уселся напротив и, блаженно улыбаясь, начал причмокивать толстыми, круто вывернутыми губами, отхлебывая чай из стакана. Где-то далеко - звук был слабым - раздалось несколько выстрелов. Ганночкин отставил стакан в сторону, прислушался. В неглубоких ямках, венчающих самые уголки рта, в невыбритых остьях волос застыли чайные капли, придав Ганночкину немного неряшливый, но очень домашний вид.
- На высотах стреляют, - заметил он.
Лепехин посмотрел на окошко и не увидел старого, с обколупленной рамой окна - перед глазами опять, в который уже раз, встала ночь в высоком, до самых облаков разрыве, в огненных охлестах очередей; в темноте мелькали серые тени с зажатыми в руках автоматами, курился розовый от брызгающего пламени снег… Одного сейчас хотелось Лепехину: тишины. Такой тишины, чтобы в ней было слышно, как колотится собственное сердце…
А где-то в это время был мир, люди ходили в платьях, на которые никто и никогда не вешал воинских знаков различия, вежливо здоровались друг с другом и так же вежливо прощались, читали газеты, посещали кино, магазины, наносили друг другу визиты. Сам Лепехин уже успел позабыть, что такое ходить в гости. Сколько времени прошло с последнего гостевания?.. Когда он был в гостях последний раз? До войны, пацаном. Целых три года назад! Три тяжелых года боев - без передышек - отступления и обороны, наступления и атаки; три года, полных холода, голода, раскаленного свинца, горестного ожидания, неизвестности - никто не знает, чем для тебя обернется завтра война - убит ты будешь или ранен, или искалечен на всю жизнь. И он в первый, наверное, раз за всю войну вдруг остро позавидовал тому, кто не знает всего, что знает он, что он пережил, перестрадал, перечувствовал. А потом мысленно отругал себя - за размягченность, за то, что вот так по-щенячьи раскис… Ласки, видите ли, ему захотелось. Безмятежной жизни…
Во дворе показались два солдата, оба белозубые, смеющиеся и очень молодые - им бы в школу еще ходить надо, а не воевать; солдаты толкали перед собой мотоцикл, изрешеченный донельзя, - жалкий, беспомощный кусок железа, мертвым-мертвый - опять дядя Ваня Усов будет крыть, на чем свет стоит его походы в немецкие тылы… На целый день работы подкинул - на целый, если не больше.
Солдаты поставили мотоцикл у стены дома, уходя же, один из них приблизился к окну, притиснул к стеклу лицо, но, не разглядев ничего в сумраке, стукнул костяшками пальцев в переплет рамы. Принимайте, мол, имущество.
Ганночкин коротко гребанул ручищей воздух - проваливайте, ребята, обратно, - заглядывавший различил наконец людей в комнате, беззвучно рассмеялся, показал пальцем вверх, на солнце, уже метрах в двадцати от дома оглянулся, снял с себя, как хомут, через голову, винтовку и, держа ее в отставленных руках, как держат флаг или транспарант, гулко выстрелил в воздух. Мимо окна стремительно пронеслась стая воробьев, а ершистая, пегая, будто вывалянная в золе галка снялась с верхушки ближней березы и, опасливо прижимаясь к стенкам домов - научена войною птица, - унеслась прочь.