- Сменила окраску?! - вскричал, наконец, опомнившийся от изумления гауптман. Он был взбешен. Девчонка перехитрила его - нельзя было позволять ей идти самой. Надо бы волоком, за волосы, чтобы тем двоим жутко стало до безумия. А теперь… Что теперь? Она еще и поседеть вздумала! Так хорошо он придумал им клички. Гауптман метался по комнате. Меняют окраску! Хорошо же, пусть им будет еще труднее умирать. Он возвратит им имена человеческие. И гауптман процедил сквозь зубы:
- Я достаточно знаю русский язык. Есть у русских три именинницы в один день. А вы, все трое, умрете в один день. Пиши, - бросил он писарю, - этих бесфамильных именовать: первую - Вера, вторую - Надежда, третью - Любовь.
Нет, господин гауптман явно переоценил свое знание русского языка. Будь у него "достаточные" знания, не дал бы он трем советским девушкам таких прекрасных русских имен. Они прозвучали в этой комнате издевательств и пыток троекратным призывом ко всему светлому, к чему стремится человек. Нет, не понимал русского языка, господин гауптман, да и где ему понять, что вера, надежда и любовь - три символа прекрасного, и от них родится мужество, они ведут на подвиг!
Не понял он и того, почему вдруг сорвались с места те, кого он назвал Надеждой и Любовью, почему они бросились к седой, белоголовой Вере, все еще стоявшей у двери. Почему у. них просветлели лица, и они обнялись и внезапно заплакали…
Но он понял - из голубых глаз Любови исчез мятущийся ужас, они наполнились светом и неожиданной силой.
- Изменить и ей окраску! Огненную прическу! - вскричал вконец взбешенный гауптман.
Девушку схватили солдаты, оторвали от подруг. На золотисто-рыжие волосы ее плеснули бензином. Гауптман сам зажег спичку…
"Они молчали", - гласит протокол…
Большой и подробный был этот страшный своим педантизмом и равнодушием документ.
"Второй сеанс" допроса длился несколько часов. Девушек избивали палками, им ломали кости. Они теряли сознание - их отливали водой. Едва очнувшись от обморока, они слышали одно и то же: "Отвечай, ты, ты, ты!.."
Они молчали.
Их жгли огнем.
Они молчали.
Изувеченные, истерзанные, чудом пережившие пытки, они молчали.
Доведенный до исступления, гауптман воскликнул:
- Посмотрите в окно! Взгляните на небо. Какого оно цвета? Хоть на этот вопрос отвечайте!
"Они молчали", - привычно записал писарь.
Взбешенный фашист уже не закричал - завопил:
- Небо серое! Это я вам говорю - небо серое. Смотрите на него в последний раз. Через пять минут вас расстреляют! - И спросил с издевкой: - Может быть, на это вы что-нибудь скажете?
И тут они заговорили. Все трое, скороговоркой, чтобы успеть сказать все:
- Мы жили честно и боролись с фашистами как солдаты и комсомольцы. Мы сумеем умереть честно, как комсомольцы.
А Вера добавила:
- Мы сражались за свободу своего народа, за мир на земле. Мы уходим из жизни с чистой совестью. Какая она у вас, господин фашист?
* * *
- …Вот и вся история, все, что я хотел вам рассказать, - устало проговорил полковник. - Как видите, были у гитлеровцев страшные, но действительно правдивые документы. Конечно, книги таких авторов, как Манштейн, Гудериан и другие нужны нашим историкам, их надо переводить и издавать. Я, может быть, несколько неправильно на них ополчился.
Может, я сегодня особенно остро все воспринял потому, что именно сегодня я узнал, что тот самый писарь, который так хладнокровно вел протокол допроса трех советских девушек, сейчас живет и здравствует в Западной Германии. Не то, что он жив до сих пор, бог с ним, пусть себе живет, - а то, что сейчас он работает там в одном из издательств - вот, что меня насторожило. Понимаете, оказывается, тот протокол вел не просто солдат-писарь, а человек с высшим образованием, юрист. И вот сегодня, может быть, именно он с той же аккуратностью подбирает документы для "воспоминаний" своего патрона-гауптмана - этот-то ныне, наверное, чуть ли не в дипломатах ходит. И вполне может появиться новая книга, "основанная на документах", в которой господин гауптман будет всячески обелять фашистскую армию и гитлеровский генеральный штаб. Составит такой "труд" и заработает себе теплое местечко в западногерманской армии или НАТО.
Хотелось бы мне задать этим господам-генералам "холодной войны" тот вопрос, что задала гауптману умирающая Вера: -А как у вас с совестью перед лицом мира, господа?
Да, вот еще одно. Тогда же в Секешфехерваре вечером наши комсомольцы-разведчики написали письмо в газету. В нем было много хороших слов о любви к Родине, о мужестве, долге человека и солдата. Кончалось письмо так: "Мы воюем за мир и счастье на земле, чтобы никогда не было войны. Чтобы люди знали только любовь друг к другу, чтобы сбывались их надежды на счастье, чтобы никто не мог нарушить светлой веры человека в торжество мира на земле!"
Я тоже подписал это письмо. Скажите, есть ли на свете хоть один честный человек, который и сегодня отказался бы его подписать?!
Чтобы яблони росли
Жаркий летний день тысяча девятьсот сорок четвертого года. Поля, рожь, неширокая, ленивая речка с пологими берегами. Выкупаться бы в ней, прохладной, прозрачной. Не беда, что на самом глубоком месте воды едва по грудь. Даже хорошо, что неглубоко: можно перейти на противоположный берег, а там деревушка с садочками у каждой хаты…
Но все это осталось в далекой мирной жизни, а сейчас речка называется рубежом обороны противника и ее надо не переходить, а форсировать. И деревушка официально зовется населенным пунктом, и каждый садочек, каждую хату еще надо отбить у врага.
Танк гвардии лейтенанта Быстренина первым преодолел реку и выбрался на берег. Он был ясно виден врагу, и немцы не замедлили открыть по нему огонь.
- Мичурин, держись правее, к дому, в сад! - крикнул Быстренин.
Танк, легко проломив невысокий штакетник, смял тоненькую яблоньку и застыл среди деревьев.
- Эх, ты… Какой садик попортил. Еще Мичуриным зовешься, - пробормотал стрелок-радист Тарасов.
- Ты что, Миша? - не понял Мичурин.
- Ничего, так…
- Отставить разговоры, смотреть цель.
Чего-чего, а целей сколько угодно. Вот из-за домов соседней улицы стреляют орудия. Судя по вспышкам - не меньше батареи. А вон из кустов крыжовника нет-нет да вылетит стайка трассирующих пуль - там наверняка пулеметчик. И под вишнями тоже пулемет. Огонь все ведут по реке, по переправе. Там, забуксовав на илистом дне, застряли остальные танки роты. А пехота? Куда ей без танков, чуть выбралась на берег и залегла. Вражеские пулеметы головы поднять не дают, очень уж точно пристреляли зону между берегом и деревней.
В общем, целей хоть отбавляй, и позиция у танка удобная, и сектор обстрела хороший, и маскировка приличная, и немцы вроде бы про танк забыли, а может, просто решили - не уйдет, потом и с ним расправятся, а сейчас вон сколько русских танков-то в реке сидят.
- Надо помочь переправе, - сказал Быстренин. - Мы можем кое-что сделать.
- Даже много, - откликнулся Мичурин.
Стрелок-радист и башнер промолчали. - Чего тут рассуждать, и так ясно. Но командиру показалось недостаточным.
- Постоим за землю русскую, как говорили в старину богатыри, - молодость, она любит порой говорить с пафосом.
- За украинскую, - поправил Мичурин.
- За советскую, за родную, - на этот раз тихо, проникновенно сказал командир и, не меняя тона, таким же тихим, ровным голосом приказал:
- Осколочным без колпачка, заряжай. Огонь…
Первые снаряды Быстренина легли точно в том палисаднике, из которого вела огонь вражеская батарея. Длинные пулеметные очереди пробежали по кустам крыжовника.
- Так их, - воскликнул Быстренин. - А ну еще?
Но немцы уже поняли свою оплошность - русский танк, оказывается, не собирался просто отстаиваться в садочке. Вокруг танка один за другим стали рваться снаряды. По броне застучали осколки.
- Вот, гады, огрызаются, - выругался Мичурин.
- А ты думал обрадуются: привет от нас получили, с поклоном, - откликнулся Тарасов.
- Мичурин, выходи из-под обстрела. Сдай назад. Там сарайчик. Ничего, он на вид хлипкий - проломишь. И задами, задами заходи за хату слева, там тоже деревья, - скороговоркой приказал гвардии лейтенант.
Хорошо говорить - сдай назад, да еще через какой-то, невидный никому сарайчик. Но руки опытного механика-водителя работали быстро, пожалуй, даже быстрее, чем мозг. Танк качнулся, уперся во что-то - наверное опять яблоня. Мише Тарасову на мгновение показалось, что он услышал, как застонало, повалившись под гусеницы, танка, дерево, почувствовал, как, спружинив, отталкивалось оно крепкими ветвями от земли, от танка, от смерти, и танкист ясно представил, как прижалось оно прохладными свежими листьями к теплой, пропыленной траве.
Отец был садоводом, и Миша с детства привык видеть в садовых деревьях своих друзей, едва ли не младших братьев, которым нужен уход, забота; ласка.
Вражеский снаряд разорвался где-то совсем около танка. Миша стиснул зубы:
- Нашел время яблони жалеть. Там, у реки, товарищи, может, погибают. Нет, не стать тебе бывалым солдатом, Михаил Тарасов. Садовод ты в душе - садовод и есть. Тут бой, а ты - яблоньку пожалел, - посетовал Миша.
- Так за яблоньки и бой, - успокоил какой-то внутренний голос. - Послужи и смертью своей, кудрявая, послужи людям, тем, кто сейчас на переправе, и своим товаркам, что будут цвести после тебя, после войны…
Резкий толчок, танк врезался в сарай. Еще толчок…
А вдруг сарай не такой уж хлипкий?