Ему хотелось попросить, если что случится, чтобы она не проговорилась, но стыдно стало перед этой женщиной.
А Илинка тем временем развязала пестрый платок, который сама когда-то ткала, и вытащила из узла нарядные передники.
- Прости меня, Стоян, я тут принесла... Вышивала к свадьбе, а вот когда пригодились!
Дед Стоян нахмурил мохнатые брови. Он вспомнил далекий и торжественный день прощания с медицинской школой и напутственное слово старого полкового доктора Шаркова:
"...Больные все равны, будь то мужчина или женщина. О деньгах и не думайте, за деньгами не гонитесь! Если преподнесут подарок, взять можно, но самому вымогать негоже. Кто нарушит эту заповедь - тот лечить людей недостоин. Помните: меня изгнали из храма, а тело - это храм души человеческой".
- Не позорь меня своими дарами, Илинка! Все-таки мужик я, а не баба. Собирай свои вещички и ступай восвояси!
Склонив голову, Илинка заплакала. Тихо, беззвучно. Потом свернула свои девичьи наряды, сунула туда же лекарства и завязала узелок. Ничего не сказал больше и дед Стоян, только проводил ее взглядом.
Шла Илинка за осликом и повторяла про себя: белые таблетки по две три раза в день, желтые - по одной, утром, в обед и вечером. Водой из бутылочки промывать рану. Потом мазь. Белые таблетки - по две... желтые - по одной...
И не заметила, как оказалась дома. Вошла во двор и оторопела: посреди двора сидел Тодор - худущий, постаревший, изнуренный сыростью и мучениями тюремными. Он так сосредоточенно смотрел на горы, что не заметил появления жены. Неужто полиция проявила великодушие к старому человеку, который когда-то проливал за Болгарию свою кровь, а потом пожертвовал сыновьями? Нет, все оказалось гораздо проще. Иди, рассудили они, возвращайся к остывшему очагу. Бурей унесло молодость из твоего дома, вот и кукуй возле трех сыновних могил. Там тебе будет во сто крат тяжелее, чем в тюрьме, где горе сближает заключенных.
Тодор вспоминал прошлое - и плохое, и хорошее, но вспоминал бесстрастно, как будто это его не касалось. В душе его не было ни одной живой мысли, ни одного живого желания. Все теперь сделалось ему безразлично. Он видел перед собой только огромные заснеженные горы, и ему казалось, что эта громада ползет на него и он чувствует ее ледяное дыхание. Еще мгновение, и каменная лавина поглотит его. Старик не сопротивлялся, он ждал этого. Сыновей судьба не пощадила, так стоит ли жалеть о себе?
- Неужто это ты, Тодор, хозяин мой? - испуганно прошептала Илинка. Но он не отозвался.
Илинка бросила узел, села рядом с ним.
- Почему ты тут сидишь? Что ты тут делаешь?
- Жду.
- Чего ждешь?
- Смерти своей жду, Илинка!
- Не говори так! Ведь ты же вернулся...
- Вернулся, чтобы уйти навсегда, Илинка. Меня зовут сыновья!
- Не надо, Тодор... Подымайся, пойдем в дом помаленьку.
Тодор видел, как жена его мечется по дому, слышал, как трещит, разрываясь, старое белье. Во времена его молодости, когда он ходил с Тодором Паницей, болгарские женщины точно так же рвали на бинты свои рубахи, чтобы перевязывать раненых, а потом тайком носили им хлеб. Тодор бросил взгляд из окна на сарай и сразу догадался: бинты ждут там.
- Илинка, мазь не забудь!
Он на себе испытал целебную силу этой мази, когда лечил располосованную стеклом руку. А дело было так. Сидел он однажды в сельской корчме, пристроился в углу, один. Никто не решался подсесть к нему - все знали, где сейчас его сыновья. Корчмарь поставил перед Тодором полбутылки вина и тихонько спросил:
"Как раз новости передают... Радио включить?"
"Конечно! - ответил Тодор. - Для этого мы и пришли!"
Корчмарь пошел в самый дальний угол, где стоял единственный в их селе приемник. Щелкнула клавиша, все стихло. Собравшиеся уставились в одну точку - на зеленоватый глазок, который дрожал и подмигивал им из лакированного ящика. Послышалась музыка - позывные радиостанции "Донау", и в тишине поплыл голос диктора. Посетители насторожились. Этот голос изо дня в день сообщал о победах немецкой армии, переносил слушателей то в пески Африки, то в охваченный пожарами Лондон, то на просторы России. И каждый вечер люди уходили из корчмы подавленные молниеносным развитием военных действий. Всех мучила мысль: что же будет дальше? Но если победы Роммеля вызывали лишь любопытство и удивление, то сообщения с Восточного фронта обжигали кипятком. Люди переглядывались и только пожимали плечами; комментировать невеселые вести никто не решался, точно беды русского народа были их собственными бедами. Откровенно радовался только староста, которого прислали в это горное село присматривать, подслушивать и усмирять.
Тодор не хотел верить своим ушам. Старший сын его, Пырван, перед тем как уйти в горы, говорил: "Фашистам скоро конец!" А он никогда не врал. "Красная Армия, отец, - это огромная сила! Сам скоро убедишься!"
Нахмурив поредевшие брови, Тодор отпил глоток вина, и оно показалось ему горьким, хотя это было прекрасное, чуть терпкое вино из знаменитого мельникского винограда. Горечь подымалась изнутри и заливала душу старого солдата. Мир содрогался от страданий и крови, потому что война есть война, а этот диктор ликовал, сообщая о новых и новых успехах на Восточном фронте. И вдруг ошеломляющее известие: гитлеровские войска разбили Красную Армию под Москвой и с минуты на минуту войдут в цитадель большевизма!
И тут Тодор не выдержал. Схватил бутылку, выплеснул на пол остатки вина, протиснулся между столиками к приемнику и, глядя на светящуюся шкалу, яростно крикнул:
"Врете все, фашисты проклятые!" - И запустил бутылкой в приемник.
Самодовольный, ликующий голос смолк. В корчме нависла тревожная тишина. Даже староста словно прирос к своему стулу. Тодор медленно обернулся к односельчанам и уже спокойно сказал:
"Врут эти гады! Москва падет, когда рак на горе свистнет... А за убытки я заплачу".
И так же не спеша, спокойно вернулся к своему столику.
"Это говорю вам я, ваш дед Тодор, побратим Тодора Паницы! Давайте выпьем, я сегодня угощаю!" - И только тут он заметил, что рука его в крови.
Потом появилась полиция, и Тодора увели на целых два года. Зато вскоре люди увидели его среднего сына - Димитра. В один из базарных дней он молодцевато шел по городской площади в форме полицейского пристава. Он подошел к тогдашнему начальнику полиции, вынул пистолет и разрядил в него всю обойму. Потом скрылся, а куда - никто ничего не видел, ничего не слышал...
- Илинка, ты слышишь?.. Мазь захвати. Там, в шкафу, осталось...
Илинка не ответила. Она сложила все, что нужно, в корзину, вскинула ее на плечо и пошла. На душе у матери было неспокойно. Солнце уже садилось, и к скотным дворам одна за другой потянулись женщины. Илинка коротко отвечала на их приветствия и старалась быстро пройти мимо. Возле своего сарая остановилась, прислушалась. Сын стонал. Ей хотелось закричать от отчаяния - как раз сюда поднимаются соседи, смотрят. А как знать, чьи глаза добрые, а чьи - злые? Илинка села у порога, достала веретено и начала прясть. Что получалось, она не видела, но веретено привычно крутилось в ее руке. Быть может, мать разматывала само время, стараясь растянуть его в ровную нить?
Люди проходили мимо, с состраданием смотрели на старую женщину, никто не решался нарушить молчаливое горе матери, скорбящей по своим сыновьям. Пусть Илинка побудет одна, поговорит с ними. Из сарая доносились глухие стоны: сын бредил, но она ничем не могла ему помочь, боясь привлечь внимание посторонних. И тут она не выдержала - заплакала. Не от душевной боли, какой бы острой она ни была, а от собственного бессилия, от страха за сына, которого могут услышать. Слезы капали ей на грудь, руки вертели веретено, а голос сам, помимо ее воли, затянул песню. Илинка и не заметила, как перед ней оказался лесник.
- Разве не знаешь, что здесь петь запрещено! - прикрикнул Марин, хотя его самого брал страх при виде этой сморщенной старухи.
- Да разве я пою, Марин? - удивилась Илинка.
- Поешь, поешь! Давай кончай, знаем мы ваши песни - пароли!
Лесник оглянулся и, убедившись, что поблизости никого нет, двинулся на женщину с ружьем наперевес. Илинка вскочила. Испуганно глядя на него - как бы не услыхал он лишнего, - принялась тараторить:
- Скажи мне, Марин, сыночек, вот ты везде ходишь-бродишь, не знаешь ли чего о моем парне...
- Ничего не знаю, никого не вижу! Могу сказать тебе только одно: перебили всех, и твой парень там был! Плохо, Илинка, не повезло тебе с детьми. Но больше ты петь не смей, а то, гляди, и тебе не поздоровится!
И лесник не спеша стал спускаться к селу, посчитав, видимо, что гуманнее сказать то, что ему известно. Ведь шила в мешке не утаишь, все равно новость дойдет до людей, так пусть лучше мать узнает правду раньше других.
Илинка замерла и словно окаменела, прижимая к груди веретено, но в мыслях ее вертелось одно и то же: "Белые таблетки - по две через четыре часа, желтые - по одной утром, в обед и вечером, красный порошок... вода сделается розовой... Потом мазь..."
Когда Марин скрылся в низине, она даже не поняла, как очутилась в сарае. Антон затих. Спит? Илинка обняла сына, поцеловала в губы и, почувствовав, что они теплые, простонала:
- На роду тебе, сынок, написано: выживешь! Мать тебя вылечит. Ты только потерпи!
Антон посмотрел ей в глаза.
- Какая ты красивая, мама!
- Красота к красоте идет, сыночек! Что, болит?
- Но почему ты плачешь, мама?
- Нет, я не плачу. Это тебе показалось. А вот петь - пела! Ведь ты меня знаешь... Теперь постой... эта вода жгучая, будем раны промывать. Больно будет - терпи!