- Вы, товарищ Хохлов, умный и ценный революционный работник и, как нам кажется, парень свой. Повторяю, что Муха - только частность… Такие люди, как вы, нужны революции, такими бросаться - пробросаешься. Невероятно, что вы, так близко стоящий к партии, короче говоря - околопартийный товарищ, не числитесь в наших рядах. Кстати: какие пайки вы получаете?.. Только-то?.. Ну, это, конечно, не густо. Почему я спрашиваю? А разве вы торопитесь? Нам бы хотелось подробно развернуть с вами некоторые вопросы. Если вы не очень спешите, я имел бы в виду… Впрочем, если угодно, можно ближе к делу… Чай пьете? Ну, ну - не отпирайтесь: Муха говорила, что вы большой любитель чаевничать. Я тоже обожаю. Наши вкусы кое в чем сходятся, приятно констатировать… В партию вам, должен сказать, нет смысла записываться, партия вас раздавит, будет кидать с одной работы на другую, перемелет, и тогда - прощай, искусство, или как вы это называете. Согласны? Рекомендую согласиться, тем более что нам ваша партийность не нужна ни в какую. Мы развертываем партийную вербовку широких масс, широкого пролетарского коллектива, а не единиц. Революционные массы нуждаются в дисциплине, партбилет дает дисциплину, становление политической линии и, в конечном итоге, - обо что разговор? - взнуздывает. Единицы важны за пределами партии: надпартийные, внепартийные, околопартийных товарищи… Вы курите?.. Прошу. Предпочитаете полукрупку? Дело вкуса, здесь мы расходимся… Принято думать, что каждый коммунист является сотрудником ЧК. Думать так - значит смотреть на факты сквозь розовые очки: в идеале - само собой, но на практике - отнюдь. Коммунисты в большинстве случаев бесполезны и даже вредны в нашей оперативной работе. Большинство коммунистов мы не подпускаем к ЧК на пулеметный огонь. Деловые установки мы производим на единиц, пользующихся доверием в беспартийной среде и способных служить отображением ее активизаторской потенции, Коммунистам ни один дурак не верит, это гиблое дело. В наши целевые задания они вносят лишь суматоху и вообще дрянь. Как парень свой вы все это знаете, и мне нечего скрывать, что наибольший процент секретных сотрудников ЧК составляют попы, профессора, писатели, академики и еще раз попы. Кроме прочего, они умней и наблюдательные партийных массовиков, а нам нужны не доносчики, а умозаключатели, нас надо знакомить не с действиями - действия сами о себе говорят, - а с подкладкой действий. Немало добровольных агентурных заявок со стороны бывших генералов-военных и гражданских, но эти типы слишком мелко плавают: так себе - плотвица без горизонтов, шпана… Говорить с вами о материальных преимуществах - вульгарно и неопрятно. Я заостряю вопрос: принимаете ли вы в принципе наше предложение со всеми вытекающими последствиями? Не забудьте, что Муха здесь ни при чем. На пока других вопросов не имеется.
Юрик Дивинов достал револьвер, подбросил его на ладони.
- Но чтобы о нашем разговоре - ни гy-гу! Я вас больше не задерживаю. До скорого! С товарищеским приветом!
- Пока!
В коридорах стояли часовые, звонко смеялась курьерша в тулупе. Внизу, в приемной, за столом сидел Сережа Панкратов с черным кружком на глазу.
- Бонжюр! - крикнул ему Коленька.
Панкратов строго посмотрел на Коленьку и ничего не ответил.
4
Снег продолжает крутить, то затихая, то разъяряясь метелью. Какая белая, какая долгая зима! Белое небо, белые крыши, белые улицы, белая, пустая Нева (на Неве когда-то чернели проруби и ползли гуськом сани с голубыми, с бирюзовыми глыбами льда). Свинцовый миноносец врос в белую броню Невы у Николаевского моста. В Академии Художеств, переименованной в Высшие Художественно-Технические Мастерские - Вхутемас, Коленька получил профессорское жалованье с опозданием на три месяца ввиду задержки в Москве ассигновок по ведомству Наркомпроса. Коленька вышел из ворот на 5-ую линию, дошел до 7-ой и в доме № 26, второй двор направо, поднялся в третий этаж к Розалии Марковне Фишер, торговавшей пирожными. Он купил пяток пирожных - песочные для себя, а для няни Афимьи - с кремом, уплатив все жалование до копейки. Коленька возвращается к подъезду Академии, садится в дворцовые сани и мчится белыми набережными к себе на Фурштадскую улицу. Из-под копыт летят тяжелые снежные комья; прозрачная, быть может - пушкинская, пурга колышет город; козий воротник серебрится морозной пылью; сани заносит на поворотах. Мелькает Меньшиковский дворец, Университет - петровские 12 коллегий, фисташковый фасад Академии Наук, опрокинутый газетный киоск с афишей о лекции Луначарского. По ту сторону Невы - желтые здания Сената, голубая громада Исакия в белом кружеве сквера, фальконетовский всадник над темными скелетом баржи, обледенелые пароходные трубы, заваленные снегом палубы, ржавые переплеты подъемных кранов, адмиралтейские арки. Слева открываются колоннады Томона, Ростральные башни с облупившимися Нептунами, далекий контур Петропавловской крепости. Сани летят по Дворцовому мосту и снова по набережной. Царский дворец с полуразрушенной решеткой сада, Эрмитаж, пролет Зимней канавки, Мраморный дворец. Ветер шумит в ушах стихами Мандельштама. Прохожие, кутаясь в тряпье, озираются на пышный выезд в пустынном городе, на пару вороных, покрытых распластанной по ветру сеткой, на замызганную козью Коленькину куртку. Снежные комья бьются о сани, вороные храпят, екает селезенка. Белый город - в снегах, в снежинках! За поворотом - античный Суворов на круглом цоколе и ширь Марсова поля с могилами жертв революции посредине; белая нить Лебяжьей канавки; оснеженный онегинский парк, и там, между ним, этим садом, и Инженерным замком, за Фонтанкой, за церковью Пантелеймона - купола Спаса-Преображения, конюшни жандармского корпуса… Няня, древняя няня, может быть - пушкинских времен, будет есть пирожные с кремом.
5
Няня Афимья стареет, стареет - пора. Морщинки наматываются на лицо, как шерсть на клубок. Они бегут по всем направлениям, они пересекаются, путаются - дороги жизни, пути, тропинки. Очки, шагая, стаптывают переносицу; глаза мельчают, подобно колодцам в засуху, подергиваются белесой пеленой; прикрывает седину дырявенькая косынка. Няня Афимья почти не выходит на улицу: где уж ей, старенькой, ковылять на четвертый этаж. Она прибирает в комнатах, ворожит над примусом и постоянно шепчет неразборчивое себе под нос. Прозрачные руки нянины обвиты синими шнурками, шнурки завязываются в узелки.
Няня Афимья вступила в тот возраст, когда люди уже не делают различия между днем и ночью: они спят, когда опустится на них недолгий сон, чаще всего среди бела дня, они дремлют за работой, а по ночам, лежа с открытыми газами и сторожа темноту, перелистывают свои стариковские думы.
Ворочаясь с боку на бок, няня сокрушенно, доверчиво и кротко поминает Господа Бога, молитва и мысли ее отвлеченны, половина ее тихой жизни протекает уже в отвлеченности. Няня встает в четыре часа утра, ощущая этот час, как другие ощущают - 7. Ее туфли шуршат в коридоре, няня заботливо снимает паутинки в углах, подметает - где вздумается, присядет на стул, отойдет в отвлеченность и снова начинает несуетливо суетиться. Потом растапливает самовар жгутиками, свернутыми из "Правды", чиркая серной спичкой о плиту.
В восемь Коленька пьет чай. Няня вздыхает озабоченно.
- Ты это о чем, няня, разохалась?
- Да ведь как же о чем, Коленька? Об том, об самом. Об сахаре. Почем ноне сахар-то?
- Сорок тысяч за фунт, нянюшка.
- Тыща? Ах ты, голубчики! Срам-то какой! Тыща рублей пуд, мазурики! Это что ж теперь за полфунта выйдет?
- Не пуд, а фунт, нянюшка.
- Фу-унт! Господи! Стало быть, если теперь мешок сахару закупить - тыщи рублей как не бывало! Ну, а мука-то почем?
- Муки вовсе нету.
- Знаю, что нету, ну, а в магазине-то почем?
- И в магазинах нету. Нигде муки нету.
Няня Афимья радуется:
- Слава тебе, Господи, хоть мука подешевела. Вот и надо теперь муку закупать, пока дешево. Нехозяйственный ты. Потому и прячут, что дешево. Неужто весело задарма товар продавать? Как пойдет дорожать, тут тебе лабазы и откроют, да уж поздно…
А вот когда Коленька не приходит ночевать домой, няня Афимья не на шутку беспокоится. Кажется ей тогда, что Коленька еще маленький мальчик, и разные страхи ползут, крадучись в темноте, но наибольший страх в том, что вдруг Коленька и в самом деле вырос большой, и дела у него очень важные, и пойдет по этим делам Коленька в город, да так долго задержится, что няня Афимья больше его и не увидит. Так однажды и случилось: Коленька ушел всего на двое суток, а няня тем временем ушла навсегда. Он целует в последний раз ее холодный, старенький лоб, оправляет в последний раз ее проношенную косынку и сам - через пустынный, морозный и злобный город - на ручных салазках отвозит ее в могилу. Ты не бойся меня, нищий попик! Я, может быть, и большевик, мне, может быть, ты и не нужен, но няне моей ты потребен наверное. Служи по ней панихиду, вот тебе мой недельный паек. Детство мое, няня моя, спите с миром.