И вдруг осенило: ждут, пока выздоровеет, а потом и будут судить. Ленька как тогда говорил? Что судить будут на виду у всей деревни. Вон оно что! Расстрелять давно бы смогли без суда и следствия. Им хочется все сделать по закону, по правилам. Ну-Ну! Значит, деньки сочтены? Нет уж, дудки! Надо бороться, а не ждать виселицы. И немцы, гады, не показываются. Давно бы эту деревню с лица земли сровняли, а то только сожгли.
Антон уже забыл, как он умирал, как спасали его старушки, выхаживали. Сейчас мозг работал на спасение, на побег. Но как? Сил, определенно, мало. Еще бы денька два, три. И тогда его на лошади не догонишь. Но где взять эти дни, кто бы мог ему их представить. Может, Лосев? – невесело улыбнулся своим мыслям.
И о чем просил Дрогунов старушек? Вряд ли скажут. Но, точно, просил ухаживать за ним, и вроде как под надзором, под арестом. Умно придумано.
– Никифоровна, – тихо, жалобно, со стоном, попросил Антон бабушку, когда она в очередной раз зашла к нему в хлев. – Мне бы что-нибудь одеть, а то холодно по ночам, да и в туалет сходить неудобно в подштанниках.
– Хорошо, милок, хорошо, – на удивление быстро согласилась старушка. – Сейчас принесу, от деда еще осталась одежка.
С вечера Щербич не спал, а лежал, вслушивался в тишину, прокручивал в голове свой будущий маршрут. То, что он уйдет в эту ночь, сомнений у него не вызывало. Ждать больше нельзя. Хорошо, что этот день он делал вид, что не может сам, самостоятельно, передвигаться. За угол сарая перед сном его водила Никифоровна. Марковна не стала, хотя обычно это делали вдвоем: доводили до угла, потом оставляли и ждали его уже на входе в хлев.
С вечера Антон надел на себя какие-то штаны, рубашку. У изголовья стоит палка, есть валенки, в которых он ходил в туалет.
Удивительная тишина! Как будто нет рядом леса, людей, даже комары и те не жужжат. Кажется, слышно, как пульсирует кровь, ударами отдается в виски. Дверь, вроде, не закрывают снаружи. И луны не видно. Она и не нужна. Только бы не уснуть.
Поднимался тихонько, стараясь не скрипнуть кроватью. На ощупь ногами нашел валенки с обрезанными голенищами, обулся, взял палку, поднялся, и замер, прислушиваясь к себе. Вроде, ни чего сильно не болит, хотя и ногу, и грудь он чувствует, только дышать приходится с трудом, с хрипом. Или когда хочет вдохнуть полной грудью, втянет в себя больше воздуха, так резкая боль сразу пронзает грудь.
Достал из-под подушки кусок хлеба, пять вареных картофелин, переложил в карманы.
Подергал дверь: нет, не заперта, но скрипит. Рывком, резко, на сколько это позволяло здоровье, открыл ее, вышел, прижался спиной к стене. Некоторое время постоял, вслушиваясь в ночь, и направился к дороге, что вела из Пустошки в Борки. Он знал, что в последнее время по ней ходят очень редко. Разве что немцы могут проехать, и то, только днем. Именно на это и надеется Антон. Другие встречи для него здесь – смерть. Обернулся – то ли почудилось, то ли на самом деле мелькнул силуэт старушки у сарая?
Шел по краю дороги, чутко вслушиваясь в ночь. При мало малейшем шуме, звуке, уходил с нее, приседал в траве. Благо, она была высокой, и достаточно густой, чтобы спрятаться одинокому путнику. До рези в глазах всматривался, прислушивался, и только тогда начинал движение. На боль в ноге и груди внимание не заострял, больше следил за обстановкой вокруг себя. Еще в сарае решил, что передвигаться будет только по ночам. Притом, отдых, привалы должны быть по мере необходимости. Бежать, подрывать здоровье нет резона. Вряд ли за ним кто погонится: слишком велик риск наткнуться на немецкий патруль. А вот Антону патруль – спасение.
На востоке посветлело, ночная мгла начала рассеиваться, уходить к околкам, низинкам. На смену ей пришел туман, повис над полем, скрыв от путника дорогу, заглушив звуки.
Чтобы не рисковать, Щербич сместился с дороги, подошел к одинокому кусту лозы, что стоял метрах в двадцати в поле, и устроился на привал. Надо было заранее подумать о том, чтобы спрятаться от полуденного солнца. Куст для этой цели подходил больше всего.
Примяв траву, выбрал удобное положение, и уснул сном человека, хорошо сделавшим свое дело.
Несколько раз просыпался, осматривался окрест. Узнал поле: именно по нему они наступали на Пустошку. А вон, сзади, еще хорошо видны печные трубы на месте сгоревших домов. Не так уж далеко он и ушел. Но не беда. Не надо только торопиться, подрывать свое здоровье. А оно у него пока слабое.
Развязал повязку на груди, затянул потуже. Проверил повязку на ноге. Из-под нее сочилась сукровица. Огляделся вокруг, нашел подорожник, оторвал несколько листьев, приложил к ране, хорошо, надежно закрепил тряпку, чтобы не сползала. Боли резкой не было, была тупая, ноющая боль.
Дорога хорошо просматривалась в обе стороны и была пустынна: за все время не увидел ни одной живой души, и не услышал ни единого постороннего звука. Как будто все вымерло вокруг, и он один в этом мертвом мире. Но его не пугала такая обстановка. За все свои странствия, что выпали на его долю в последние годы, уже привык к ней. Напротив, пугали люди. Именно от них всегда и убегал, прятался, как сейчас.
Отломил кусочек хлеба, достал к нему одну картофелину, покушал. С ужасом понял, что не взял с собой воды. Настроение сразу испортилось, стал проклинать себя последними словами. Правда, потом здраво рассудил, понял, что такой возможности просто не было. Он знает, что чуть дальше по этой дороге будет гать через болото, там воды вдоволь. День можно просто потерпеть. Ни чего страшного, это не тот случай, когда валялся раненым.
Антон вспомнил вдруг свои мытарства, жажду, ранение, как он полз по этому полю, боролся за жизнь, и ему стало жалко себя до слез. Выходит, права была мама, когда говорила, что помимо ангелов-хранителей на его долю выпадают и такие страшные мучения за двоих – за умершего брата и его личные! "А ради чего?" – впервые в жизни он задал этот вопрос себе, и стал в тупик. А на самом деле – ради чего?
Додумать не успел. От гати, со стороны Борков послышалось мотоциклетное таканье: немцы! Антон привстал за кустом, жадно вглядываясь в дорогу. Так и есть – едут! Впереди три мотоцикла, за ними – бронемашина, следом – несколько тяжелых крытых тентом машин и легковушка.
Не стал долго раздумывать, второпях с трудом снял с себя рубашку, и, размахивая ею над головой как флагом, пошел к дороге.
– Их бин полицай! Их бин полицай! Их бин кранк! Их бин кранк! – как клятву, как молитву повторял и повторял Щербич, не спуская глаз со стремительно приближающихся мотоциклов. – Я – полицай, я – больной! – За эти годы он уже знал самые необходимые выражения на чужом языке.
Мотоциклисты окружили его, с удивлением рассматривали этого странного заросшего русского, что выбежал к ним на дорогу.
– Rudi! Hinbrinqen seine qeqen Kommandant! – Антон не понял, что сказал унтер-офицер, разобрал только – комендант, и просиял лицом. Значит, Вернер здесь!
– Zu Befehl! – один из солдат развернул мотоцикл, и указал ему на сиденье за водителем.
Щербич еле успел сесть, ухватиться за ручку, как мотоцикл взревел, и полетел навстречу армейской колоне.
– Щербич? Неужели Щербич? – Карл Каспарович смотрел на жалкого, раненого, измученного Антона, и не верил своим глазам.
– Так ты же погиб! Командир роты доложил, что тебя убило на его глазах! Как же так, Антон Степанович?!
– Н-не знаю, я-я-я живой, живой, господин майор! – Антон волновался, радовался, и недоумевал одновременно, не понимая майора, почему тот не рад встрече. – Вы не рады, что я живой, Карл Каспарович?
– Не будем придаваться сантиментам, мы и так задержали колону. Вокруг них столпились несколько солдат и офицеров.
– Fahren! (поехали) – указал комендант, и предложил Антону место в своей машине. – Расскажешь по дороге.
Жителей Пустошки сгоняли на край деревни к сараю, который несколько часов назад покинул раненый Антон. То тут, то там слышны были одиночные выстрелы, а иногда и раздавались взрывы гранат. Это солдаты осматривали погреба в поисках людей, и если никто не откликался, забрасывали его гранатами. Крики женщин и детей, команды на немецком языке, взрывы, выстрелы заполнили сгоревшую деревню.
Антон стоял у машины, прислонившись к переднему крылу. Мимо проходили женщины, дети, старики, которых солдаты сгоняли прикладами в спину к хлеву, заталкивали вовнутрь. Его старушек не было. Обернулся назад – Ульяна Никифоровна несла на руках Лизу, которая прижимала к себе тряпичную куклу. Надежда Марковна семенила рядом. В какой-то момент они заметили своего подопечного, девочка что-то сказала бабушке, та посмотрела в его сторону чужим, сторонним взглядом, и прошла мимо с твердо поджатыми губами. Марковна, напротив, остановилась, отмахивалась от подгоняющих ее солдат, пытаясь вырваться из-под их опеки.
– Скажи, скажи, на промилуй Господи, что мы тебя спасли! Скажи! Пускай хоть девочку оставят. Спаси ее, Антон! – откуда брались силы у этой старушки: она смогла вырваться, подбежать к стоящему с каменным лицом Щербичу, и упасть к его ногам.
– Спаси, спаси детенка, заклинаю! – заламывала руки, умаляла она полицая. Волосы выбились из-под платка, глаза горели, старческие руки тянулись к Антону. – Лизоньку, Лизоньку спаси, за ради Христа!
Ему было жутко смотреть в эти глаза; застывший взгляд его замер где-то на одиноком облаке, плывшем по небу. В груди, помимо боли, накапливалась ярость.
– Пошла вон, сука старая! – процедил сквозь зубы, не глядя на женщину.
– Спаси, спаси, умаляю! – еще кричала бабушка, но до нее вдруг дошли слова Антона. Она встала, выпрямилась, схватила его за грудь, повисла на нем, плюнула в глаза. – Будь проклят ты и твой род! Христопродавец! Йуда!