Я кивнула и пошла своей дорогой. Пришла в церковь. Преклонила покорно колена в исповедальне, как подобает женщине, и прислонилась к решетке, защищающей от рук священника, но не от его дыхания. Перечислила все свои обычные легкие проступки. Он покачал головой:
- Ты кое-что утаила.
- Что же, падре?
- Ты разговаривала на улице с незнакомцем. С пеоном. С человеком, который должен деньги твоему мужу. Что это значит, дочь моя? Мне страшно за тебя.
Когда я вернулась домой, людская очередь уже разошлась, жалюзи были заперты.
На следующий день падре читал в церкви проповедь о сострадании. Он цитировал Евангелие от Луки, когда говорил о том, как Христос изгнал торговцев из храма. Но он уверял, что святой гнев Христа был направлен на защиту храма, а не во вред торгашам. Они были прощены Христом, ибо Его глас - это глас неиссякаемого сострадания.
Этим же вечером за ужином я сказала мужу и всей его семье, всегда собиравшейся вместе за столом, что много думала о словах падре из его воскресной проповеди, и мне кажется, что сострадание - это и прощение долгов.
Мои слова ледяным градом просыпались на стол.
- Да, долгов, - повторила я. - Прощение долгов. Не только грехов.
Мой муж велел мне убраться из-за стола, не дав поужинать: мол, я всегда была и осталась девчонкой, каково, сеньорита, друг мой, - можно мне называть вас своим другом?
Когда мой муж поднялся в мою комнату, я не испугалась, я знала что ему скажу.
- Я по-своему тебя люблю. Выслушай меня, - сказала я, - ради твоего же блага.
- Ты дура, - прервал он меня, - говоришь дурацкие вещи за столом, делаешь дурацкие вещи на улице, заговариваешь с незнакомыми мужчинами, с грязной чернью, ты жалкая шлюшка!
Я посмотрела на него в упор, как смотрел на меня человек по имени Доротео, и сказала:
- Бойся. Тебе бы видеть глаза этого человека, как я их видела. Тебя охватил бы страх. Эти люди не мы. Они вытерпели все, что можно вытерпеть. Теперь они посмотрят тебе в глаза и покончат с тобой. Берегись.
Он ударил меня и сказал, что если я буду плохо себя вести, то в наказание запрет меня в подвале.
А что же там было в подвале, под полом?
Я никогда туда не спускалась.
Но в эту же ночь, на понедельник, из глубинного нутра дома стало доноситься непрерывное рычание, рыкание, словно одно только упоминание об этом подвале, куда он в наказание хотел меня бросить, населило подвал всякими ужасами, шумами, привидениями, страшными тварями, гудением голосов, звяканьем металла. Я напрягла слух, старалась различить отдельные звуки, уловить рождение какой-то внутренней звуковой гармонии, которая, наверное, достигала моего слуха через тысячи слоев бревен и камней, обоев и кирпича, штукатурки и досок, да, и еще через завесу, разделявшую тех, кто жил этом доме - я, мой муж, его родные, - и других людей, мужчин и женщин, топтавшихся снаружи по субботам и бормотавших, громко вздыхавших в длинной-предлинной очереди: дадут ли мне немного денег? заставят ли меня заплатить долг? смилуются ли? смилуются ли, смилуются ли?
Скажите мне, сеньорита, подруга моя (можно?): разве могла я различить истинное происхождение всех звуков сквозь столько слоев того, что есть и чего нет, сквозь злобу и безнадежность, сквозь страх, страх не стать никогда настоящей женщиной, страх умереть, как я сказала, бесплодной и униженной, ни для чего не пригодной, как груша, гниющая на кладбище!
Уж не были ли звуки в подвале нежной музыкой фортепьяно, игравшего мой любимый вальс "На волнах"?
- Нет, - завизжал мой муж, когда шумы из нутра дома были заглушены шумами улицы, - нет! Эти вопли пленных, мы уничтожили всех бандитов, взявшихся за оружие, - каждого вшивого голодранца, но сначала я их загоню сюда, в мой погреб, чтобы живьем содрать с них шкуру; они есть и всегда были голоштанниками, - говорил он, позвякивая чашкой чая о блюдце, - ободранцами, а отныне они навеки будут ободранцы, - злобно топал он по кедровому паркету своими маленькими ботинками на пуговках, прикрытыми сверху серыми язычками гамаш, - они будут ободранцы в полном смысле этого слова, ободранные, как бананы, как яблоки, источенные червями, как груши, гниющие на кладбище, ха! - воскликнул он, и чай плеснул из чашки ему на гамаши, обрызгав их. - Если каждую субботу они не будут вставать в шеренгу, чтобы расплачиваться со мной, им придется строиться в шеренгу каждый день, чтобы дохнуть под хлыстами. Вот какие голоса ты услышишь из погреба, моя дорогая, - сказал он, нагнувшись и отряхивая с гамаш капли чая. - Теперь ты знаешь.
- А раньше? - осмелилась я задать вопрос. - А до этого что за шум был там, внизу?
- Ты еще смеешь меня допрашивать? - вскочил он и замахнулся на меня в тот самый миг, клянусь вам, подруга моя, my friend, когда ни с того ни с сего зазвонили колокола - ни к заутрене, ни к вечерне, ни по какой другой причине, известной в те времена, и взрыв разнес в щепы наши ворота, и пропыленные люди со "стетсонами" в руках, с патронными лентами на мускулистых торсах ворвались в комнату: хрупкая раковинка чайной чашечки превратилась в прах на полу, один из людей указал на моего мужа:
- Вот он, подлый грабитель! - И человек, которого я тогда заметила в очереди, человек с устрашающей гордостью во взгляде, человек, который молча сказал мне: "Я беден, но в цепях долгов. Ты богата, но в кандалах без любви. Позволь мне подарить тебе любовь темной ночью", - этот человек стоял теперь в моем зале.
Я его узнала.
Я и потом видела его лицо на бумажках, приколотых булавками к доскам для церковных объявлений рядом с приглашениями на девятины для поминок по той или иной душе в чистилище или с напоминанием о дне святого Антония. Это - Доротео Аранго, говорили бумажки, бандит и разбойник, а тут он вдруг очутился в моем зале, даже не взглянул на меня и повелительно сказал:
- Отведите мерзавца в корраль и расстреляйте. У нас нет времени. Федералы наступают нам на пятки.
Колокола перестали звонить, в коррале послышались ружейные выстрелы, хлопавшие в вечернем воздухе, как парус под ветром, и я, оставшись одна в своем доме, упала без сознания.
Когда я очнулась, - подруга моя, сеньорита Уинслоу, вы позволите?.. - никого рядом не было. Вокруг - жуткая тишина. Они ушли, а мне не хотелось идти в корраль и смотреть на то, что там осталось.
Потом пришли федералы и спросили, что произошло. Я была из не любопытных. И ничего не знала.
- Кажется, убили моего мужа. Доротео Аранго…
- Панчо Вилья, - сказали они, поправив меня. В ту пору это имя мне ничего не говорило.
- Они уже ушли, - сказала я просто.
- Мы им дадим жару, не беспокойтесь, - сказали они.
- Я не беспокоюсь.
- Вы уверены, что они все удрали?
Я кивнула головой.
Но этой же ночью, так и не сходив в корраль посмотреть, что там осталось, я услышала в подвале звуки, совсем не похожие на прежние. Я хочу сказать: там были и прежние шумы, но прибавилось что-то новое, какой-то новый шелест, который только я могла услышать, - музыка дыхания, отличающаяся от пыхтения моего мужа, нагонявшего на меня страх перед сном (самым ужасным его подарком к свадьбе был страх, и я должна была это принять и смириться во имя брака, ибо, по правде сказать, ничто нас, кроме брака, не связывало). Я не пошла хоронить мужа. Я не знала, сколько там было трупов, мертвецов революции, нет, не жертв, мне не хотелось их так называть, - только мертвецов; да разве когда-нибудь нам узнать, подруга моя что справедливо, а что - нет? Я не знаю. И тогда. Еще и теперь. И тот новый звук тоже нес мне новый страх: а вдруг в подвале нашего дома (говорю - "нашего" только сейчас, когда уверена в смерти мужа) окажется что-то хорошее, какое-то сокровище (мои детские мечты, сеньорита Гарриет, наконец осуществились)? Да, но это неведомо хорошее - я так чувствовала - мне надо защитить, чтобы не пойти по пути смерти, следом за мужем.
В первую ночь после всего происшедшего я не знала, что делать.
Мне так и виделось, что мой супруг не умер, а только прячется среди цыплят за решеткой курятника, а потом лезет нагим в мою спальню, распахивая дверь, я охаю от страха, а он - жив, только весь в крови.
Затем мне казалось в дремоте, будто то, что таится в моем подвале, у меня отнимают возвратившиеся федералы.
По какому-то странному побуждению я защищала это изо всех сил.
Рано утром пошла в корраль.
Я не смотрела себе под ноги, только слушала, как жужжат мухи.
Оторвала доски от курятника, сложила их, прислонила, плотно приставила, как могла, к двери, за которой шла лестница вниз, в подвал.
От непривычной работы мое длинное черное платье порвалось, исцарапались в кровь руки, привыкшие лишь печь пирожные, перебирать четки или дотрагиваться до своих сиротливых грудей.
Впервые в жизни я упала на колени не для молитвы.
Я вспотела и уловила свой новый запах, какого до сих пор не знала, мисс Уинслоу.
На душе было и горестно, и стыдно, и больно, когда я вбивала гвозди в доски, закрывая вход в погреб.
Я хотела сохранить для себя то, что было там, внизу.
Или, может быть, я делала лишь то, что должна была делать, если бы решила похоронить своего мужа по-христиански.
Ритуал свершился, но без его тела.
В полном изнеможении я прислонилась к прибитым доскам и сказала себе: "Ты ощущаешь дух другого тела. Ты дышишь в лад с другим дыханием. Не чудовища ждут тебя внизу. Подвал больше не хранит ужасов, о которых говорил твой муж".
Но что же было там, внизу?