Всего за 99 руб. Купить полную версию
– Да, дружок, наша-то сестра, особенно русская, в любви-то куда ведь она глупа: "на, мой сокол, тебе", готова и мясо с костей срезать да отдать; а ваш брат шаматон этим и пользуется.
– Да полноте вы, Домна Платоновна, какой я ей любовник.
– Нет, а ты ее жалей. Ведь если так-то посудить, ведь жалка, ей-богу же, друг мой, жалка наша сестра! Нашу сестру уж как бы надо было бить да драть, чтоб она от вас, поганцев, подальше береглась. И что это такое, скажи ты, за мудрено сотворено, что мир весь этими соглядатаями, мужчинами преисполнен!.. На что они? А опять посмотришь, и без них все будто как скучно; как будто под иную пору словно тебе и недостает чего. Черта в стуле, вот чего недостает! – рассердилась Домна Платоновна, плюнула и продолжала: – Я вон так-то раз прихожу к полковнице Домуховской… не знавал ты ее?
– Нет, – говорю, – не знавал.
– Красавица.
– Не знаю.
– Из полячек.
– Так что ж, – говорю, – разве я всех полячек по Петербургу знаю?
– Да она не из самых настоящих полячек, а крещеная, – нашей веры!
– Ну, вот и знай ее, какая такая есть госпожа Домуховская не из самых полячек, а нашей веры. Не знаю, – говорю, – Домна Платоновна; решительно не знаю.
– Муж у нее доктор.
– А она полковница?
– А тебе это в диковину, что ль?
– Ну-с, ничего, – говорю, – что же дальше?
– Так она с мужем-то с своим, понимаешь, попштыкалась.
– Как это попштыкалась?
– Ну, будто не знаешь, как, значит, в чем-нибудь не уговорились, да сейчас пшик-пшик, да и в разные стороны. Так и сделала эта Леканидка.
"Очень, – говорит, – Домна Платоновна, он у меня нравен".
Я слушаю да головой качаю.
"Капризов, – говорит, – я его сносить не могу; нервы мои, – говорит, – не выносят".
Я опять головой качаю. "Что это, – думаю, – у них нервы за стервы, и отчего у нас этих нервов нет?"
Прошло этак с месяц, смотрю, смотрю – моя барыня квартиру сняла: "жильцов, – говорит, – буду пущать".
"Ну что ж, – думаю, – надоело играть косточкой, покатай желвачок; не умела жить за мужней головой, так поживи за своей: пригонит нужа и к поганой луже, да еще будешь пить да похваливать".
Прихожу к ней опять через месяц, гляжу – жилец у нее есть, такой из себя мужчина видный, ну только худой и этак немножко осповат.
"Ах, – говорит, – Домна Платоновна, какого мне Бог жильца послал – деликатный, образованный и добрый такой, всеми моими делами занимается".
"Ну, деликатиться-то, мол, они нынче все уж, матушка, выучились, а когда во все твои дела уж он взошел, так и на что ж того и законней?"
Я это смеюсь, а она, смотрю, пых-пых, да и спламенела.
Ну, мой суд такой, что всяк себе как знает, а что если только добрый человек, так и умные люди не осудят и Бог простит. Заходила я потом еще раза два, все застаю: сидит она у себя в каморке да плачет.
"Что так, – говорю, – мать, что рано соленой водой умываться стала?"
"Ах, – говорит, – Домна Платоновна, горе мое такое", – да и замолчала.
"Что, мол, – говорю, – такое за горе? Иль живую рыбку съела?"
"Нет, – говорит, – ничего такого, слава Богу, нет".
"Ну, а нет, – говорю, – так все другое пустяки".
"Денег у меня ни грошика нет".
"Ну, это, – думаю, – уж действительно дрянь дело; но знаю я, что человека в такое время не надо печалить".
"Денег, – говорю, – нет – перед деньгами. А жильцы ж твои", – спрашиваю.
"Один, – говорит, – заплатил, а то пустые две комнаты".
"Вот уж эта мерзость запустения, – говорю, – в вашем деле всего хуже. Ну, а дружок-то твой?" Так уж, знаешь, без церемонии это ее спрашиваю.
Молчит, плачет. Жаль мне ее стало: слабая, вижу, неразумная женщина.
"Что ж, – говорю, – если он наглец какой, так и вон его".
Плачет на эти слова, ажно платок мокрый за кончики зубами щипет.
"Плакать, – говорю, – тебе нечего и убиваться из-за них, из-за поганцев, тоже не стоит, а что отказала ему, да только всего и разговора, и найдем себе такого, что и любовь будет и помощь; не будешь так-то зубами щелкать да убиваться". А она руками замахала: "не надо! не надо! не надо!" да сама кинулась в постель головой, в подушки, и надрывается, ажно как спинка в платье не лопнет. У меня на то время был один тоже знакомый купец (отец у него по Суровской линии свой магазин имеет), и просил он меня очень: "Познакомь, – говорит, – ты меня, Домна Платоновна, с какой-нибудь барышней, или хоть и с дамой, но только чтоб очень образованная была. Терпеть, – говорит, – не могу необразованных". И поверить можно, потому и отец у них и все мужчины в семье все как есть на дурах женаты, и у этого-то тоже жена дурища – всё, когда ни приди, сидит да печатаные пряники ест.
"На что, – думаю, – было бы лучше желать и требовать, как эту Леканиду суютить с ним". Но, вижу, еще глупа – я и оставила ее: пусть дойдет на солнце!
Месяца два я у нее не была. Хоть и жаль было мне ее, но что, думала себе, когда своего разума нет и сам человек ничем кругом себя ограничить не понимает, так уж ему не поможешь.
Но о спажинках была я в их доме; кружевцов немного продала, и вдруг мне что-то кофию захотелось, и страсть как захотелось. Дай, думаю, зайду к Домуховской, к Леканиде Петровне, напьюсь у нее кофию. Иду это по черной лестнице, отворяю дверь на кухню – никого нет. Ишь, говорю, как живут откровенно – бери что хочешь, потому и самовар и кастрюли, все, вижу, на полках стоит.
Да только что этак-то подумала, иду по коридору и слышу, что-то хлоп-хлоп, хлоп-хлоп. Ах ты, Боже мой! что это? думаю. Скажите пожалуйста, что это такое? Отворяю дверь в ее комнату, а он, этот приятель-то ее добрый – из актеров он был, и даже немаловажный актер – артист назывался; ну-с, держит он, сударь, ее одною рукою за руку, а в другой нагайка.
"Варвар! варвар! – закричала я на него, – что ты это, варвар, над женщиной делаешь!" – да сама-то, знаешь, промеж них, саквояжем-то своим накрываюсь, да промеж них-то. Вот ведь что вы, злодеи, над нашей сестрой делаете!
Я молчал.
– Ну, тут-то я их разняла, не стал он ее при мне больше наказывать, а она еще было и отговаривается.
"Это, – говорит, – вы не думайте, Домна Платоновна; это он шутил".
"Ладно, – говорю, – матушка; бочка-то, гляди, в платье от его шутилки не потрескались ли". Однако жили опять; все он у нее стоял на квартире, только ничего ей, мошенник, ни грошика не платил.
– Тем и кончилось?
– Ну, нет; через несколько времени пошел у них опять карамболь, пошел он ее опять что день трепать, а тут она какую-то жиличку еще к себе, приезжую барыньку из купчих, приняла. Чай, ведь сам знаешь, наши купчихи, как из дому вырвутся, на это дело препро́стые… Ну он ко всему же к прежнему да еще почал с этой жиличкой амуриться – пошло у них теперь такое, что я даже и ходить перестала.
"Бог с вами совсем! живите, – думаю, – как хотите".
Только тринадцатого сентября, под самое Воздвиженье честнаго и животворящаго креста, пошла я к Знаменью, ко всенощной. Отстояла всенощную, выхожу и в самом притворе на паперти, гляжу – эта самая Леканида Петровна. Жалкая такая, бурнусишко старенький, стоит на коленочках в уголочке и плачет. Опять меня взяла на нее жалость.
"Здравствуй, – говорю, – Леканида Петровна!"
"Ах, душечка, – говорит, – моя, Домна Платоновна, такая-сякая немазаная! Сам Бог, – говорит, – мне вас послал", – а сама так вот ручьями слез горьких и заливается.
"Ну, – я говорю, – Бог, матушка, меня не посылал, потому что Бог ангелов бесплотных посылает, а я человек в свою меру грешный; но ты все-таки не плачь, а пойдем куда-нибудь под насесть сядем, расскажи мне свое горе; может, чем-нибудь надумаемся и поможем".
Пошли.
"Что варвар твой, что ли, опять над тобой что сделал?" – спрашиваю ее.
"Никого, – говорит, – никакого варвара у меня нет".
"Да куда же это ты идешь?" – говорю, потому квартира ее была в Шестилавочной, а она, смотрю, на Грязную заворачивает.
Слово по слову, и раскрылось тут все дело, что квартиры уж у нее нет: мебелишку, какая была у нее, хозяин за долг забрал; дружок ее пропал – да и хорошо сделал, – а живет она в каморочке, у Авдотьи Ивановны Дислен. Такая эта подлая Авдотья Ивановна, даром что майорская она дочь и дворянством своим величается, ну, а преподлая-подлая. Чуть я за нее, за негодяйку, один раз в квартал не попала по своей простоте по дурацкой. "Ну, только, – говорю я Леканиде Петровне, – я эту Дисленьшу, мой друг, очень знаю – это первая мошенница".
"Что ж, – говорит, – делать! Голубочка Домна Платоновна, что же делать?"
Ручонки-то, гляжу, свои ломит, ломит, инда даже смотреть жалко, как она их коверкает.
"Зайдите, – говорит, – ко мне".
"Нет, – говорю, – душечка, мне тебя хоша и очень жаль, но я к тебе в Дисленьшину квартиру не пойду – я за нее, за бездельницу, и так один раз чуть в квартал не попала, а лучше, если есть твое желание со мной поговорить, ты сама ко мне зайди".
Пришла она ко мне: я ее напоила чайком, обогрела, почавкали с нею, что Бог послал на ужин, и спать ее с собой уложила. Довольно с тебя этого?
Я кивнул утвердительно головою.
– Ночью-то что я еще через нее страху имела! Лежит – лежит она, да вдруг вскочит, сядет на постели, бьет себя в грудь. "Голубочка, – говорит, – моя, Домна Платоновна! Что мне с собой делать?"
Какой час, уж вижу, поздний. "Полно, – говорю, – себе убиваться, – спи. Завтра подумаем".
"Ах, – говорит, – не спится мне, не спится мне, Домна Платоновна".
Ну, а мне спать смерть как хочется, потому у меня сон необыкновенно какой крепкий.