Пошли вторым рейсом в Сингапур, однако капитан запретил зверей покупать. "Хватит с нас и одного, говорит. И тот всю душу вымотал. Что вы, говорит, из животной делаете себе ляльку". Так и ходили без обезьяны. Был только старый петух Трубач, да и тот подох в Красном море – сомлел от жары.
Дни на косе шли под неторопливые рассказы Спиридона. Он научил Хатидже вязать сети. Вязала она вместе со Спиридоном и слушала часами его болтовню.
– Светлая женщина сестрица твоя, – сказал мне как-то Сппрпдон. – Справная женщина, красавица.
– Угадал старик, – сказала мне Хатидже. – Мы живем как брат и сестра. Ты должен полюбить другую. Когда я увидела тебя в кабачке, – помнишь? – у меня потемнело в глазах, а потом как-то все переменилось. Я стала совсем другой. Это у меня после Винклера. Ты ничего мне не рассказал, но я все знаю. Будто он умер и взял меня прежнюю. Осталась только скучная девушка, и ты теперь не должен меня любить.
– Все проходит, – глупо сказал я, растерявшись. – Вннклер умер, потому что у него хватило сил только на двадцать пять лет. Если бы не ты, что-нибудь другое свихнуло бы его, какой-нибудь пустяк, случай. Как ты узнала об этом?
– Из его записок. Ты забыл их в книге Анри де Ренье. Да, – тихо сказала она. – Да, но зачем же он ничего не сказал мне, как он смел не сказать, если я ему была так близка. Как я сама не поняла?
– Не знаю, как ты, – ответил я, – но у меня каждый день замирает сердце от мысли, как хорошо жить.
– У меня это тоже пройдет. Дай мне подумать еще день-два. Мне ведь так хорошо, я вся почернела от солнца, здесь море страшно крепкое. Смотри, пароход.
Прибежал Серединский. Пришел Спиридон. В голубизне, где темный воздух дрожал, как флаг от ветра, медленно шел оранжевый пароход с белой трубой.
– Иностранец, – сказал Спиридон. – Со Скадовска подается до Константинополя.
Я повернулся, и надпись снова ударила в глаза: "Vive la vie et la mer!" Я показал на нее Хатидже.
– Хорошая у тебя фамилия, дед, – сказала она Спиридону. – Правильная фамилия.
Утром из Евпатории приехал на лошадях коротенький сизый грек, дядя Харито – скупщик рыбы. До полудня он торговался с рыбаками на берегу насчет будущего осеннего улова. Шел шумный подсчет долгов, много кричали о баламуте, султанке и кефали, о том, что нигде не достанешь хороших сетей, что великим постом Харито надул народ на рыбе, а теперь смотрит людям в лицо бесстыжими глазами.
– Чего гавкаешь? – кричал Харито самому горластому рыбаку Андрюхе. – Чего гавкаешь в зубы, я цену сам знаю, – и он сердито вертел желтыми белками. – Спасибо, дурень нашелся у вас покупать. Что ты мне суешь – кефаль, кефаль. Ваша кефаль – никуда перед кинбурнской.
– Друг! – кричал вдохновенно Андрюха и бил себя пятерней в грудь. – Друг, надо же иметь на это дело понятие. Да разве там кефаль, на Кинбурне, спроси всех береговых! Там же худая тарань, самый низкий товар, верьте слову!
К полудню договорились и затихли.
– Третий год сюда езжу, и всегда скандал с этим дядей Харито, – сказал Серединский. – Главное, без толку. Ведь он для отвода глаз здесь мотается. Какие теперь рыбные дела, самое глухое время. Он контрабандист, у него в разных местах свои люди.
Было душно. Море отливало алюминием. Казалось, над горизонтом оно кипит – там стояла седая мгла. Солнце палило нещадно. Собаки лежали в тени, высунув языки, мокрые бока у них ходили ходуном. Вода была налита у берегов, как стекло, – ни одного всплеска.
После чая пришел с почты запыленный телеграфист и принес мне телеграмму:
"Субботу буду Ялте, гостиница "Мисхор". Если можете, приезжайте. Наташа".
– Какой у нас сегодня день? – спросил я Серединского.
– Суббота.
– Мне нужно поехать в Ялту. Завтра днем я вернусь.
Серединский сделал недовольное лицо.
– Какие у вас в Ялте дела? – сказал он сердито. – Не люблю я этих деловых телеграмм. Зачем вам ехать? Разве нельзя отложить? Пропадет наша поездка на Чатыр-Даг. Плюньте.
– Нельзя, – ответил я твердо и взглянул на Хатидже. – У меня там срочное дело, связанное с изданием книги. Вы с Хатидже поезжайте на Чатыр-Даг, а я приеду в понедельник утром через Алушту и найду вас в хижине Горного клуба. Идет?
– Ну ладно, черт с вами, – неохотно согласился Серединский.
– Идет! – сказала Хатидже беззаботно и внимательно посмотрела на меня.
Я порвал телеграмму и пошел в свою комнату.
Театральный монолог
Катер, накренившись на правый борт, быстро шел, гулко работая винтом. На пристани были еще видны Хатидже и высокий, как жердь, Серединский.
Я закурил и сел в тени под тентом, но тотчас же встал. Я был неспокоен. Около Ак-Мечети к борту подошла шлюпка с пассажирами, катер застопорил машину, и его стало размеренно качать на отлогих волнах. На юге засверкала первая, бледная, как пепел, звезда.
"Странная у меня жизнь", – подумал я, стоя около машины и держась за поручни. Пришел матрос и поставил на бортах красный и зеленый огни.
– Хатидже! – позвал я, как тогда, на мосту, позвал в серую мглу повечерья, в ночь, в мглистые степи. Ради нее, дрожащей от малейшей несправедливости, от каждого незаметного укола жизни, я буду ласков с Наташей. – Хатидже! – снова позвал я и подумал о том, что сейчас она, должно быть, сидит при свечах на террасе, о лицо ее бьются ночные бабочки, и глаза у нее глубокие, грустные. Серединский шатается на набережной или болтает с Хатидже. Дядька Спиридон сидит на базаре в кофейне и играет в кости со своими приятелями, которых Серединский почему-то зовет "голубиными охотниками". Над морем уже ночная тишина, а в саду звенят, как рассыпанный бисер, цикады.
В густой тьме вспыхнули и разорвались ожерельем по черной воде огни Ялты. Катер протяжно засвистел. Вспыхнул и тотчас же погас свет Айтодорского маяка. Потом я спустился в маленькую тесную каюту, по которой нервными бликами бегал свет керосиновой лампы, и посмотрел на себя в зеркало. Около него спал гимназист с бледным измученным лицом.
Когда я поднялся на палубу, катер качался на темной воде и медленно подтягивался к набережной. Из трубы вырывались редкие крупные искры. Было слышно, как шумел город.
Я сошел на берег и зорко осмотрел нарядную толпу на пристани. Наташи не было.
Я медленно пошел к городу. От наваленных на пристани бочек шел густой запах смолы. Я остановился около лотка с китайским фонарем и купил папирос.
– Ну, вот и вы, – сказал кто-то позади меня.
Я обернулся и в желтоватом свете фонаря увидел Наташу.
– Вы изменились, – сказала она и с изумлением взглянула на меня. – Загорели, словно выросли.
Мы медленно пошли к городу.
– Милый, – едва слышно прошептала она, – как я благодарна вам за то, что вы здесь. Скажите правду, вы не сердитесь на меня? Вы не сердитесь? – снова спросила Наташа и близко наклонилась ко мне. Ее волосы щекотали мою щеку, ее дыхание обжигало мои губы.
– Как я люблю, – глухо сказала она. – Хатидже ведь все знает, я уверена в этом.
Я остановился. Мы облокотились о парапет. Внизу сонно набегало море. Я взял ее руку, прижал тоненькие пальцы к губам.
– Зачем вы приехали? Я не буду говорить вам ни слова о любви. Хорошо?
– Хорошо, – громко сказала Наташа и больно сжала мою руку. – Хорошо. Вы будете молчать. Но я буду говорить о любви. Мне ведь можно.
До позднего вечера мы просидели на набережной. Наташа была как-то особенно возбуждена, нервна и временами задумчива.
Когда я провожал ее, она спросила меня дрогнувшим голосом:
– Можно мне вас проводить до Алушты? – и посмотрела на меня виноватыми глазами.
– Едем, – ответил я просто. – Завтра в семь часов утра отходит катер. Я буду ждать на молу.
В темноте мы попрощались. Над морем медленно взошел поздний месяц. Мои шаги отдавались среди сонных садов.
Когда начало светать, я быстро встал, оделся и подошел к окну. Густое море еще спало. На востоке, бросая на воду широкие блики, небо горело алой, еще бессветной зарей.
Я прошел в купальню. Вода была теплее воздуха, ходили в ней стаями бычки и серебряные маленькие рыбки – фиринки. Я вздрагивал от холода. Первые червонные лучи солнца легким теплом упали на меня.
Я напился чаю в трактире около порта и пошел к молу. На корме катера неподвижно висел флаг. Матрос чистил медные поручни на мостике. На красную бочку, брошенную на якорь среди гавани, садились чайки. Тонкие розовые облака подымались над горами.
Я сел на чугунный причал. Было только шесть часов.
Незадолго до отхода катера пришла Наташа.
Море дрожало тысячами солнечных бликов, катер был почти пуст. Ехали несколько татар, одинокая дама с подведенными глазами и седоусый плотный моряк. Быстро уходила Ялта.
– Я поверила в то, что жизнь – фантастическая вещь, – сказала Наташа. – Вспомните вокзал в Архангельске, Торбьерсена с черной трубкой в зубах, ваши рассказы в Братовщине. Когда я впервые поверила в то, что мы живем в каком-то заманчивом круге неожиданных встреч, событий, переломов, душевных кризисов и перерождений, я почувствовала, какая тяжесть упала с моей души. Я попала в ваш водоворот, и теперь каждый день я жду неожиданностей. Может быть, завтра вы прогоните меня; или, может быть, завтра я стану прежней Наташей и буду издеваться над вами, как над своим рабом. Вы понимаете это? Жизнь потеряла свою реальность. Как гнилые звенья, выпали ее законы, и сила каждого дня владеет мною, бросает меня из одной крайности в другую. То же и с вами. Я теперь уже ничего не боюсь. Я могу теперь прийти с вами на Чатыр-Даг и поцеловать руки у Хатидже. Я могу ударить вас, крикнуть вам какое-нибудь страшное оскорбление.
Ее резко очерченные губы вздрогнули.