- Так вот, он повторил то же самое в "Кружевнице" шестьдесят девятого года, из чего я заключаю, что эта картина была написана между тысяча шестьсот шестьдесят пятым и шестьдесят восьмым годами.
Я чувствовал, как Корнелиус сверлил меня взглядом, пока я рассматривал картину.
- Ты изрядно потрудился над книгами, - сказал я. - А есть ли здесь подпись?
- Нет, подписи нет, но это и неудивительно. Он часто оставлял свои работы неподписанными. К тому же у Вермера известно не менее семи видов подписи. Поэтому главное доказательство подлинности его работы - не подпись, а техника. Посмотри, какие мазки оставляет его кисть, заметь мельчайшие бороздки от волосков: в каждой есть светлая и темная сторона. А теперь огляди все полотно: ты увидишь накладывающиеся друг на друга слои краски - каждый не толще шелковой нити, и они по-разному отражают свет. Вот почему я уверен, что перед нами настоящий Вермер.
Я подошел к картине, приблизил голову почти вплотную к холсту, снял мешавшие мне очки. Все и вправду было так, как говорил Корнелиус. Стоило едва повернуть голову, как те или иные мазки слегка меняли свой цвет. Наверное, сложно добиться подобного! В других местах поверхность была такой ровной, что краска, казалось, впиталась в холст. Я вдруг поймал себя на том, что не могу перевести дыхание.
- И ты до сих пор не посоветовался со знатоками? У меня есть на примете один профессор-искусствовед; он мог бы прийти взглянуть…
- Нет-нет! Пусть лучше никто о ней не знает - так безопаснее. Я хотел, чтобы ее увидел только ты, Ричард, ты-то способен понять… Прошу, ни слова ни одной живой душе!
- Послушай, если подлинность картины официально подтвердится, ее цена будет астрономической. Найти работу Вермера - да ты потрясешь весь мир живописи!
- Я не хочу потрясать миры. - На виске у него пульсировала жилка, то ли от веры в подлинность картины, то ли от чего-то другого.
- Прости за бестактный вопрос, и все же откуда у тебя эта картина?
Лицо Корнелиуса окаменело.
- Мой отец, большой любитель искусства, приобрел ее… скажем… когда ему подвернулся удобный случай.
- На аукционе или распродаже имущества? Остались бы бумаги…
- Нет, Вермер не выставлялся на аукционе со времен Первой мировой войны. Считай, что картина досталась отцу… частным образом. А потом перешла по наследству ко мне. - Корнелиус на мгновение стиснул зубы. - Так что никаких записей нет, если ты об этом. Ни бумаг, ни документов. - В его голосе послышались вызывающие нотки.
- Тогда как же?..
- Возможностей много. Большинство работ Вермера прошло через руки некоего Питера Класа ван Рёйвена, сына зажиточного делфтского пивовара. Эта наверняка не из их числа. После смерти Вермер оставил жене одиннадцать детей и ящик долговых обязательств. Пять сотен гульденов за еду. Долг за одежду - чтобы покрыть его, торговец Янтье Стивенс потребовал двадцать шесть картин. Потом их вернули вдове, но впоследствии на аукционе выставили лишь двадцать одну картину. Кому достались остальные пять? Художникам или торговцам из гильдии святого Луки? Соседям? Родственникам? Эта картина могла быть среди тех пяти. Далее, из двадцати одной проданной картины сейчас известно о судьбе шестнадцати. Спрашивается, где еще пять? Кроме того, пекарь Хендрик ван Бёйтен держал две картины Вермера в залог против шестисот семнадцати гульденов за еду. Говорят, что раньше ван Бёйтен мог получить еще пару картин.
Как легко заразиться убежденностью!.. Пришлось сказать себе, что сведения о жизни Вермера никак не делали эту картину творением его рук.
- Позже, - продолжал Корнелиус, - картину могли выдать за работу де Хоха, который больше ценился в то время, или просто дать в довесок к коллекции картин де Хоха либо ван дер Верфа или, наконец, продать вместе с имуществом Питера Тьямменса в Гронингене.
Я уже ничего не понимал. Откуда он вытащил такие подробности?
- Документы сообщают также об одном "аукционе, где продавали работы великих мастеров, в том числе Я. ван дер Меера, прежде никогда не выставлявшиеся в столице". Как видишь, возможностей уйма.
Слова выплескивались из него, как вода из фонтана. И это учитель математики?! Невероятно!
Однако вопрос о том, как картина попала к его отцу, Корнелиус тщательно обходил стороной. Не желая показаться невежливым, я не стал давить на собеседника. Только как поверить в подлинность картины, не зная ее происхождения?
Я допил бренди и вежливо раскланялся с хозяином, думая про себя: "Ну и пусть это не Вермер. Картина сама по себе уникальна".
Его отец… С той же фамилией, надо полагать. Энгельбрехт. Немец.
И чего Корнелиус от меня хотел? Почему мое мнение так важно? Неужели от моих слов что-то зависит?
По дороге домой я пытался выкинуть из головы этот вечер, но лицо девушки продолжало стоять у меня перед глазами.
Похороны Меррила заставили Корнелиуса задуматься. Нет, не о Мерриле - о внезапном конце и неискупленных грехах. И об отце. Снег таким же одеялом покрыл тогда отцовский гроб: сначала появились отдельные пятнышки, потом они слились вместе, потом нарос новый слой - и, наконец, гроб превратился в пушистый белый ком. Панихиду по Меррилу служил толстощекий священник. "Мерьте друг друга мерою человеческой" - вот единственные слова из всей службы, которые накрепко врезались в память Корнелиусу.
Если бы Корнелиуса спросили об отце, он сказал бы, что Отто Энгельбрехт был ответственным родителем, порой строгим, иногда вдруг ласковым, - таким Корнелиус помнил его с детства, проведенного в Дуйсбурге, немецком городке близ голландской границы. Сегодня, одиноким воскресным днем, пока за окном шел снег, Корнелиус сидел в большом кожаном кресле и, позабыв про раскрытую в руках книгу, пытался отыскать в памяти самое первое воспоминание об отце. Наверное, это было, когда отец привез ему из Голландии игрушечную деревянную мельницу с вертящимися лопастями и с висящей на единственной оставшейся петле дверцей, которая открывалась и показывала миниатюрную деревянную семейку внутри.
Корнелиус вспоминал, как отец проводил с ним воскресные дни, как водил в Дюссельдорфский зоопарк, учил играть на трубе, катал на санках по двору, а когда Корнелиус замерзал, грел его руки у себя в карманах. Отец объяснял ему шахматные комбинации и заставлял заучивать их наизусть, рассказывал в музее голландской живописи о смысле грозных небес на картинах ван Гога и раскрывал гениальность портретов Рембрандта. Когда, руководствуясь отцовским девизом "Пользуйся удобным случаем", они переехали в Штаты, отец водил Корнелиуса на бейсбол, смотреть, как играют "Нью-Йоркские янки"… Теперь Корнелиус видел во всем этом лишь попытки отца загладить грехи молодости.
Позже, в Филадельфии, Корнелиус со стыдом заметил, что отец становится беспокоен и суетлив, стоило пригласить в гости школьных друзей. Он никак не мог понять, зачем отец постоянно твердит: "Если спросят, откуда мы, скажи, что приехали из Швейцарии, и не говори больше ни слова". К тому времени как школьные друзья сменились друзьями из колледжа, отец перенес картину в свой кабинет и установил на двери сложный замок. Довольный, он подолгу стоял перед полотном, заложив руки за спину и качаясь с носков на пятки; от такого зрелища у Корнелиуса кружилась голова и сводило желудок.
После смерти матери отец, беспокойный пенсионер, взялся ухаживать за ее огородом. Корнелиус хорошо помнил хищный изгиб отцовских плеч, когда тот наклонялся за мельчайшими сорняками на грядках с морковью или капустой. К чему такая неумолимая жестокость? Неужели нельзя пропустить хоть одно растеньице, а потом сказать: "Даже не знаю, как оно сюда попало"? Отец самозабвенно копал, сажал, поливал, а урожай раздавал соседям.
- Какие роскошные помидоры! - восхитилась одна соседка.
- Да, теперь настоящих помидоров в магазине не купишь.
- Во время войны у нас тоже был такой огород, где мы растили овощи для фронта, - сообщила соседка, и Корнелиус заметил, как отец вздрогнул.
Неужели вспомнил, как с размаху бил женщину "люгером" по руке, протянутой за краюхой хлеба, пока солдаты выталкивали ее из собственной кухни?
За годы тягостных раздумий и чтения страшных книг - монографий, мемуаров, дневников, исторических документов, военных романов, - которые Корнелиус глотал одну за другой с голодной жадностью, в голове его стерлась грань между действительностью и вымыслом. Теперь он уже не знал, что вычитал из книг, а что запомнил из рассказов отца, лейтенанта Отто Энгельбрехта, дядюшке Фридриху про события шестого августа тысяча девятьсот сорок второго года - про то, что историки назвали "Черным четвергом".
С началом сумерек до полуночи евреев вытаскивали из собственных домов и гнали на перрон. Причину облавы позже объяснят тем, что слишком мало евреев добровольно являлись для депортации и поезда на Вестерборк просто необходимо было кем-то заполнить. К середине августа добрались до Южного Амстердама, более богатого района города. В сентябре все еще отлавливали евреев и свозили их в управление на площади ван Схельтема.
"Прямо как снаряды на конвейере Дуйсбургского завода", - слышится отцовский голос.