Сьюзан Вриланд - Девушка в нежно голубом стр 3.

Шрифт
Фон

Остальное - хитросплетение устного и печатного слова, изрядно сдобренное игрой воображения. Корнелиус снова проиграл в уме дуйсбургские воспоминания о том, как выползает из постели и украдкой спускается вниз послушать, что рассказывает отец дяде Фридриху. Десятилетний мальчишка, он тогда не понимал этих рассказов. На сей раз Корнелиус представил, как отец, перебрав виски и гордый тем, что наконец после череды поражений выиграл шахматную партию у Фридриха, заявляет брату, пока в семейных кругах можно еще было безнаказанно разговаривать: "Надо хвататься за удобный случай. А не можешь ухватиться сразу - составь план. Как я с картиной. А то вон мой подручный заприметил чайный сервиз в одном еврейском доме да и решил кинуть его себе в сумку. Пришлось остановить. Собственность фюрера".

Корнелиус не раз читал об этих событиях. Наутро после облавы по улицам поедут грузовики компании "Авраам Пульс и сыновья" собирать оставленные евреями вещи и свозить их в Хаусратерфассунг, немецкую службу по описи домашнего имущества.

"Вот тогда-то я и увидел картину. Она висела на стене, позади этого вороватого дурака, прямо за его головой, и светилась сочными красками - голубым, желтым, коричневым, будто лакированная. Такое мог написать только крупный голландский мастер. Тогда же нашли мальчишку, спрятавшегося в шкафу за тарелками и скатертями. Мы чуть не пропустили его. Помощник уничижительно посмотрел на меня: как можно быть таким невнимательным. Знай он цену картине или затаи обиду за чайный сервиз, мог бы и донести".

Звон битой посуды, раздававшийся, когда вытаскивали мальчонку, слышался Корнелиусу столь отчетливо, будто он сам при этом присутствовал.

"Ну, дал я ботинком под зад жидовскому отродью, а номер дома хорошенько запомнил".

Дальнейшее можно воссоздать без труда. К часу или двум ночи эсэсовцы выполнили свою норму, и пока остальные евреи сидели в укромных местах, Отто Энгельбрехт вернулся тихими улочками к примеченному дому. Картина все еще висела на стене: открыто, в пику указу за номером 58/42, который гласил, что "любую имеющуюся у евреев коллекцию предметов искусства надлежит передать для хранения в банк Липпмана и Розенталя". Только ведь одна картина - не коллекция; вот ее и оставили на стене - по невежеству. Что думал тогда отец? Раз картину не сдали, ее можно забрать себе? И вновь сквозь годы доносится его голос: "Когда я вернулся в дом, чайного сервиза уже не было…"

Красочные переживания, которые, как он надеялся, разделяет его отец, не давали Корнелиусу сомкнуть глаз по ночам, наполняли сны мародерами, обреченными матерями, незаслуженной болью, горками детских зубов в догорающих кострах, дымом, плывущим мимо оград и окон христианских домов. Подстегиваемый буйным воображением, он с фанатичным рвением читал на две темы: про голландскую живопись и про немецкую оккупацию Нидерландов. Только первая приносила спокойствие и радость. Только она могла отогнать образы отцовских сапог, фуражки, пистолета.

Гонимый жаждой знания, Корнелиус как-то летом поехал в Амстердам. Обойдя стороной площадь ван Схельтема, он отправился прямиком в Государственный музей, где застыл перед картинами Вермера. Там-то он и заметил тонкие слои краски с бороздками, создающие игру света и тени на голубом рукаве девушки с письмом, - такие же, как на рукаве девушки за шитьем у них дома. Несколько дней спустя он посетил Маурицхёйс, где в Королевском кабинете картин увидел, как светятся бело-розовым светом углы рта у вермеровской девушки в красной шляпе, - так же, как на их картине. Просиживая над пыльными бумагами в душных архивах Делфта, Амстердама, Лейдена и Гронингена, он читал о распродажах и аукционах, однако находил лишь намеки - никаких убедительных доказательств существования неизвестного шедевра Вермера. Но что могло быть убедительнее сходства их картины с музейными экспонатами? Корнелиус пустился в обратный путь, везя с собой уверенность в подлинности картины, как тайное сокровище.

- Это подлинник! Подлинник! - были его первые слова к отцу.

Улыбка медленно осветила старческое лицо.

- Я так и знал.

Снова они стали изучать картину - дюйм за дюймом, все так же плененные ее прелестью, только от правды никуда не деться: если картина была настоящей, то уж чудовищный поступок отца - тем более. Теперь, после смерти матери и дяди Фридриха, лишь они двое на всем белом свете знали о картине. К лучшему или нет, это тайное знание вкупе с одинаковыми кошмарами, терзавшими их по ночам, связали отца и сына узами прочнее кровных.

Как-то раз Корнелиус уже пробовал поделиться секретом: стал рассказывать о картине жене, однако когда произнес имя Вермера, она рассмеялась. Рассмеялась и ехидно спросила, как картина попала к его отцу. Корнелиус не мог объяснить, и ее смех еще долго звучал у него в ушах. Через год они разошлись: жена говорила, будто он сразу охладел к ней. Уходя, она бросила, что он любит вещи больше людей. С тех пор он все спрашивал себя: неужели она права?

Когда с отцом случился удар, Корнелиус метался в душевных муках. Выручки от продажи картины хватило бы, чтобы обеспечить старику полноценный уход, но любая попытка найти покупателей могла привести к ним агентов МОССАДа, вооруженных пистолетами, бумагами на выдачу отца, которые без труда бы выписал Центральный еврейский архив, и билетами на самолет в Израиль в один конец - за счет принимающей стороны. Такая судьба постигла уже более тысячи человек, и не только рейхскомиссаров или комендантов СС. Так что пришлось Корнелиусу самому выхаживать отца.

Время шло. Когда лекарства перестали снимать боль, Отто Энгельбрехт начал бормотать что-то по-немецки, на языке, который он, как прежде казалось сыну, навсегда оставил в Германии. В воздухе стоял запах смерти; старик не мог его не помнить.

- Принеси ее, - прошептал Отто.

И отец, и сын знали, что конец уже близок.

- Я вступил в их ряды, только чтобы обзавестись влиятельными друзьями, - услышал Корнелиус тихий шепот.

Сын горько усмехнулся и сунул ложку колотого льда сквозь запекшиеся отцовские губы.

- Я всего лишь видел поезда, - продолжал старик. - Большего я не знал.

Корнелиус вытер слюну, побежавшую по отцовскому подбородку, и терпеливо ждал, когда неровное дыхание принесет новые слова.

- Как дежурный по станции. Следил, чтобы они доехали от одного места до другого. Что ждет их на следующей станции, меня не касалось.

Ну да. Конечно. Вы на поезд, мадам? Сюда, пожалуйста. Осторожно, не споткнитесь, там ступеньки.

Корнелиус хладнокровно наблюдал, как боль кривит отцовское лицо. За что старику досталась такая долгая жизнь?

- Мысль о том, чтобы нарушить приказ, мне и в голову не приходила.

Вот именно!

Корнелиусу всегда казалось, что отец старается сбросить грех, как змея сбрасывает кожу, и явить миру свою благую суть. Только в это последнее утро под вой вьюги за окном раскрылось истинное горе старика:

- Я так и не выслужился до высокого звания…

Что позволило Корнелиусу ограничиться скромными похоронами. "Я не жесток, - убеждал он себя. - Лишь так можно почтить его память, скрыть его от мира, лишить их повода для торжества". Только можно ли почтить чью-то память похоронами, на которые никто не пришел?

Корнелиус старался как мог - пока жив был отец - выкорчевать из себя всякое отвращение к его поступкам. Старался изо всех сил, тут его никто не упрекнет. Один, в отцовском кабинете, сидя в том самом кресле, цвет которого вдруг стал напоминать ему синяк, Корнелиус читал завещание. Он заставлял себя прочесть каждую строчку, а не просто пробежать глазами по документу в поисках долгожданных слов - слов, завещающих ему "картину с портретом девушки, занятой шитьем у окна".

Сейчас - к счастью или нет - картина принадлежала ему. Стоило войти в кабинет, сразу чувствовалось ее присутствие.

Сегодня, тихим воскресным днем, через год после отцовских похорон и днем позже похорон Меррила, Корнелиус сидел в том же кабинете, теперь его собственном, читал протоколы суда над Карлом Эйхманом и прихлебывал кофе с ромом. За окном вьюга замела отцовский сад, а где-то на другом конце города запорошила снегом свежую могилу Дина Меррила. Отвлекшись от книги, Корнелиус встретился взглядом с живыми глазами девушки и захотел - нет, страстно возжелал, - чтобы рядом стоял Ричард или хоть кто-нибудь, с кем можно было бы разделить прелесть картины. Нет, не просто кто-нибудь: именно Ричард. Он надежен. Он разбирается в живописи, а не в торговцах живописью. Внутри бурлило неподвластное желание, наружу рвались слова: "Смотрите на эту неземную красоту! На творение рук самого Вермера! На колени же! Поклонитесь великому мастеру!"

Хорошо хоть с отцом он разделял трепет перед картиной. Как-то много лет назад отец позвонил ему в другой город - вдруг разглядел крохотный волосок, застрявший в раме написанного окна. Подумать только - волосок с кисти Вермера!.. Надо было показать его Ричарду и окончательно развеять сомнения. Уверовав, Ричард проникся бы к картине такой же любовью, как и отец.

Корнелиус перевел взор на книжку, остановился на случайной строке. "Уничтожение целого народа - это одна всеобъемлющая операция, которую нельзя делить на отдельные поступки", - сказал судья, вынося приговор по делу Эйхмана. Нет! Он, Корнелиус Энгельбрехт, не согласен! Что значит "нельзя делить"? А как быть с безымянным мальчуганом, который, возможно, играл с ветряной мельницей в последнее свободное утро в своей жизни?

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Популярные книги автора