3
Вечером батюшка сказал Мише прийти к нему в кабинет. Уже одно это означало, что Мишу ожидает нечто серьезное; обычно батюшка в кабинет звал только по обстоятельствам чрезвычайным: в доме во всем соблюдался строгий порядок, и не только каждой комнате, но и каждой вещи было отведено свое место по ее роли и назначению. По тому же правилу и батюшкин кабинет служил хозяину дома местом для ученых занятий и уединенных размышлений. И никому из домочадцев отнюдь не представлялся еще одною детскою комнатой.
И оттого, когда батюшка позвал Мишу в кабинет, мальчик почувствовал, что за сим последует нечто необычайное.
И все же вызов к батюшке был ах как некстати! Когда отец кликнул его к себе, Миша достраивал игрушечную фортецию и оставалось совсем немного до той минуты, когда можно было водрузить на донжоне шпиль и поднять на флагштоке крепостной штандарт.
Уже воздвигнуты были башни и стены крепости, у крутых контрэскарпов расставлены были полевые орудия, и стояли, застыв, артиллерийские при них команды; на пятиугольных раскатах, или же, как называли их еще на французский манер, бастионах, тоже уже стояли четким строем солдаты–пехотинцы.
Оставалось совсем немного: разместить вдоль гласиса стрелков, поставить на башни трубачей и водрузить на донжоне штандарт.
Однако же пришлось, не мешкая, безо всяческого промедления, оставить сие плезирное занятие, ибо порядок в доме существовал не только для бездушных вещей, но также и для всех живущих в нем домочадцев и обитателей.
Выскочив за дверь своей спаленки, Миша крикнул: "Иду, папенька!" - и тут же кинул быстрый взгляд в зеркало, стоявшее в сенях у лестницы, что вела к мансарде при входе в дом. Из зеркала глянул на него крепкий красивый мальчишка с веселыми, чуть озорными глазами, краснощекий, слегка взъерошенный.
Миша на ходу пригладил волосы и в кабинет батюшки вошел смиренным и благопристойным.
Отец стоял спиною к нему, глядя в окно, и, хотя оно еще не было темным, Миша все же почувствовал, что папенька не закатом любуется, и это означало, что он над чем–то сугубо задумался, ибо Миша как–то недавно подметил: ежели папенька стоят отвернувшись от кого–либо и притом молчат, то, стало быть, над чем–то размышляют и вслед за тем следует ожидать от них какого–либо серьезного разговора.
Так случилось и на сей раз.
Услышав, что сын уже здесь, отец повернулся и внимательно оглядел Михаила с головы до ног. Ми–ша же неотрывно смотрел в глаза отцу, но видел перед собою не только глаза, но и всего его - старого, почти сорокалетнего человека, высокого, широкоплечего, с обветренным лицом, с глубокими морщинами на лбу и щеках, с умным и твердым взором. Отец был без парика и камзола - в белой полотняной рубахе и темных домашних панталонах, заправленных в серые шерстяные чулки. Из всей одежды только башмаки были казенными, форменными - из грубой кожи, на толстой подошве, с медными, ярко начищенными пряжками.
Чуть покосившись в сторону, Миша увидел на стене аккуратно висящий на плечиках мундир, а рядом - на небольшом столике - белый парик, натянутый на деревянный "болван", и шпагу, короткую, с тяжелым серебряным эфесом, тоже начищенным до зеркального блеска. За спиною батюшки, почти под самым потолком низенького мансардного покоя, висел писанный яркими красками портрет военного в зеленом Преображенском мундире с голубою андреевской лентой. Был он круглолиц, простоволос, с задорно вздернутыми усами, с большими, чуть навыкате глазами, которые будто следили за тобой - глядели в ту сторону, где ты стоял - и словно говорили: "Я все вижу, Михаила, все знаю".
Миша давно знал, что военный этот - не офицер, не генерал и даже не фельдмаршал, хотя мундир его скромен и нет в руке ни жезла, ни скипетра.
О том, кто он, говорила ярко начищенная медная табличка, прикрепленная внизу портретной рамы: "Император всея Руси Петр Великий, Отец Отечества".
Никаких иных писанных маслом картин, кроме этого изображения, в доме не было, да, наверное, Ларион Матвеевич и не потерпел бы никакого иного, столь абсолютна и ревнива была его любовь к Петру Первому.
- Садись, Михаил, - проговорил отец и коротким жестом указал на одно из двух кресел, стоявших возле письменного стола.
И оттого что отец назвал его "Михаилом", а паче того велел сесть в кресло визави с самим собою, как будто он, восьмилетний мальчик, был ровнею с ним, Миша испугался и растерянно опустился в кресло, ожидая чего–то и в самом деле необыкновенного.
Отец сел тоже и несколько мгновений внимательно глядел на него, будто сидел перед ним не родной его сын, а незнакомец или же человек, внешность коего он хотел запомнить надолго и до самых мелочных частностей, или, как недавно узнал Миша, занимаясь французским, до последних "деталей".
По мере того как отец рассматривал сидевшего перед ним сына, глаза его все более теряли властность и строгость и наполнялись, как приметил Миша, любовью и печалью.
- Мне надобно сурьезно поговорить с тобой, Миша, - тоже отчего–то с печалью в голосе произнес отец, и сказал он это и тише и ласковее, чем обычно. - Нынче осенью тебе сровняется девять лет, а сие означает, что детство твое кончилось два года назад и ты уже отрок, но все еще во многом живешь, как дитя, а ведь ты дворянин и мужчина и будущее твое - служба отечеству.
Отец никогда не говорил Мише такого, и он подумал, что очень скоро, может быть даже завтра, батюшка отдаст его в какой–нибудь корпус: в Сухопутный ли, в Морской или Артиллерийский. А может быть, призовет в дом новых наставников и воспитателей, и те заставят его еще прилежнее учить немецкий и французский, арифметику и грамматику.
- Все хорошее и полезное человек получает в детстве и укрепляется в сем в отрочестве. И надобно и отроческие годы проводить так, как подобает истинно благородному человеку, но не вертопраху и петиметру, - сказал отец. - Вместе с тем надобно подумать тебе и о будущем. Кем станешь ты через несколько лет? Что будешь делать всю свою жизнь?
Это очень важно, Миша, выбрать дело по душе. Ежели служба твоя будет тебе мила, то сие станет залогом твоего счастия и успехов, ежели же будет в тягость, то невзгоды и бедствия станут твоим уделом. Ты не сможешь хорошо служить, а стало быть, не принесешь посильной пользы отечеству.
Однако ж выбор твой должен быть добровольным и осознанным. Я хочу, чтобы ты пошел в обучение чему–либо не по моему родительскому произволу, но по собственному расположению и душевной склонности.
А для сего надобно тебе узнать, чем может заниматься дворянин, и из сего выбрать ту службу, какая придется тебе по нутру. Ты можешь пойти в службу статскую и быть потом чиновником, а можешь стать и офицером - в гвардии, в армии, во флоте.
Сухопутную службу ты кое–как представляешь, а из–за моих собственных занятий, коим ты не однажды бывал свидетелем, знаешь кое–что и о военных инженерах. А вот службы морской совсем не нюхал. А кто знает, может быть, написано тебе на роду стать моряком? В роду у нас многие были моряками, да и сейчас несколько Голенищевых - Кутузовых служат на флоте. Так не попробовать ли и тебе, что это за служба такая - в море?
"Ах, вот, значит, для чего приходил матрос!" - догадался Миша. И, вскочив, подбежал к батюшке и поцеловал ему руку - торопливо, жарко, непритворно.
- Когда ж в дорогу? - тотчас же, ничуть не помедлив, спросил он батюшку.
- Пинка Ивана Логиновича уходит послезавтра, а сам он будет у нас завтра, к обеду. А уедете вы отсюда на корабль его завтра же. Так что изволь дядю своего встретить как подобает. Да и в дорогу сбираться начинай не мешкая.
- А куда мы поплывем?
- Иван Логинович написал, что в Архангельск.
- А долго это?
- Туда и обратно - все лето уйдет. Путь неблизкий.
Миша взглянул на отца с любовью и благодарностью, - конечно же, нет никого лучше батюшки во всем белом свете! На все лето в морское путешествие! Ах, как прелестно! Он еще раз припал к отцовской руке, но был уже не здесь, а там, в море, под парусами, под солнцем, под ветром.
4
Спустившись из кабинета батюшки к себе в комнату, Миша даже не взглянул на крепость: теперь, после только что случившегося разговора, куда интереснее было разглядеть висевшую на стене карту Европы.
О, сколь долгим оказывалось предстоящее путешествие! Надобно было пройти Финский залив, все Балтийское море, обогнуть Швецию, пройти проливами Зундом, Каттегатом и Скагерраком и через моря Северное, Норвежское и Баренцево и только после этого достичь наконец Белого моря, где и стоял Архангельск.
Миша долго смотрел на карту. Ему грезились летящие чайки и шелест парусов, огни маяков и запах водорослей. Однако ж наваждение было недолгим: его отогнала мысль, что надобно тотчас же собираться в дорогу.
"Что ж теперь делать? - подумал Миша. - Собраться можно и завтра, а нынче пойду–ка в людскую - попрощаюсь с Акимом Прохоровичем, с Маврой, с Ванькой".
При мысли об этих людях у Миши и сладко и одновременно грустно стало на сердце: сладко оттого, что Ивана Логиновича он любил и путешествие с ним было в радость, а горестно оттого, что расставание с дворовыми людьми, коих он тоже любил, да и они платили ему тем же, было для Миши печальным. С Акимом Прохоровичем - старым петровским солдатом - была у Миши крепкая мужская дружба; Мавра - "черная" кухарка - чуть ли не ежедень подбаловывала его чем–нибудь вкусненьким; а о Иване, "верном Личарде", и говорить не приходилось: они и на речку убегали вместе - купаться, удить рыбу, бродить по причалам, а однажды даже пробрались на пузатый купеческий когг, стоявший возле Биржи. Вместе с другом Ванькой лазали они и по деревьям и на колокольню еще не до конца построенного храма Трех Святителей.