Вошла матушка с небольшим свертком, велела поставить тарелки на окошко. Горячая вода кончилась, а греть заново ради двух тарелок не стоило. Она протянула сверток.
- Вот, Наташа, вам на новоселье.
Я растерялась, стала благодарить. Она перевела разговор на другую тему, а потом пожелала спокойной ночи и ушла.
Я оставила Любашу на втором этаже, поднялась к себе и, наконец, впервые за последние месяцы, осталась одна. Любопытство заставило первым делом развернуть сверток. Там оказалась широкая полотняная скатерть, обрезанная по краю фестонами и обшитая узким стежком ришелье. В углах были вышиты гладью виноградные листья, кисти и вьющиеся спиральками усики.
Растроганная до глубины души, я постелила скатерть, и эта комната стала моим домом. Будто жила здесь с рождения, будто никаких особых событий в жизни не происходило, просто сидела возле стола, положив руки на белую материю, сидела совершенно одна, без прошлого, без настоящего, без будущего, в зачарованном царстве, в странном оцепенении.
Не помню, сколько времени длился столбняк - за стеной кто-то прошел - на каминной полке тонко прозвенели близко составленные безделушки. Колдовство кончилось, я поднялась поправить вазочку, передвинула мамину последнюю пепельницу с голубым цветком. И с новой силой почувствовала свое одиночество. Сережа был далеко, в страшной Германии. Писем не слал, я не знала, что с ним происходит.
Потянулись серенькие тусклые дни. Просыпалась на рассвете, умывалась над тазом приготовленной с вечера водой. В холодную жутковатую ванную ходить не любила. Одевалась и шла к Нине поднимать петли на чулках. День пролетал в работе, вечером грустила. После ужина получала одобрительную матушкину улыбку, случайно встретившись с нею глазами, и уходила к себе. Свет не зажигала, сумерничала возле жаркого окошка саламандры, похожей на ту, с полузабытой рекламы из детства с негритянкой в белом переднике, с пальмами и синим морем в облаке над головой.
Пришел Новый год. Взрослым было не до праздников. Но Нина и Славик устроили для Алеши и Андрюши елку. Я порылась в коробочках и нашла два зеленых шарика. Они случайно сохранились с детства. Целая куча таких шариков, синих, желтых, красных, была у нас когда-то с Петей на Вилла Сомейе. Я боялась осрамиться со своими скудными приношениями, но Алеша и Андрюша мертвой хваткой вцепились в шарики, а потом долго смотрели сквозь них на свет, на елку с горящими свечками.
В январе на теткину квартиру пришли письмо от Сережи и деньги. Как он живет, хорошо - плохо, невозможно было понять. "Жив, не волнуйся". А еще писал, что стал заправским маляром.
Денег хватило вернуть матушке долг, за квартиру и за питание, да на жизнь осталось немного.
Снова потянулись тоскливые дни. Время от времени доставала Сережино письмо. Казалось, между строк его содержится тайна, мучилась, сердилась, что никак не могу разгадать ее.
Изредка бывала у тети Ляли, еще реже встречалась с Петей. Татка томилась. Она потеряла надежду на скорое возвращение Поля, сердилась, зачем он уехал в Африку, можно было и в Париже спрятаться. В то же время понимала, что иначе он поступить не мог. Военный человек, он обязан был воевать.
Бабушка стала пугливая. Их квартал часто бомбили англичане. Целились в заводы Рено, а попадали по жилым домам. При первых звуках сирены бабушка бледнела, затыкала уши, но спускаться в убежище не хотела, а если тетя Ляля начинала настаивать, плакала.
Немцы на улицах держались день ото дня заносчивей, нашествие становилось нестерпимым.
Кончилась зима, наступила холодная, дождливая весна. Только в конце апреля потеплело. В комнате погасла утешительница-саламандра. Пришел май. На улицу можно было выходить без чулок. У Нины с каждым днем становилось все меньше и меньше работы, я стала ей в обузу. Сама Нина ни словом не обмолвилась, но я понимала: пора прекращать нашу совместную деятельность.
Числа двадцатого мая, в воскресенье, делала уборку, мыла полы. Залезла с тряпкой под стол протереть плинтусы. В дверь постучали. Досадуя, что не успела закончить, крикнула "войдите", - а когда высунула из-под стола голову, улыбающийся и похудевший, стоял на пороге Сережа.
Силы кончились. Я села на мокрый пол и сказала:
- Где же ты был так долго, Сереженька?
Ох, как вовремя он приехал! Но, как оказалось, не насовсем. Его отпустили на месяц для устройства семейных дел. Сережа решил забрать в Германию и меня. У меня опустились руки.
Комната на Лурмель, уже полностью благоустроенная, пришлась ему по душе, но что-то мешало принять все остальное. Я никак не могла понять, что именно. Он нехотя признался:
- Не люблю попов.
Но в тот же день он познакомился с матушкой и сразу изменил первоначальное мнение. Смотрел на мать Марию горящими глазами. Я знала за ним привычку влюбляться в людей без предварительной прикидки, с первого разговора, и радовалась. Было бы нестерпимо больно, если бы мать Мария ему не понравилась.
Матушка без обиняков спросила:
- Зачем вы, Сергей Николаевич, хотите забрать Наташу? Она так хорошо устроилась, обвыклась. И потом… ехать теперь в Германию… Нехорошо это, не ко времени.
Сережа оправдывался:
- А что делать? В Париже я работы не найду. Жить-то надо.
Матушка хмурилась.
- Тогда езжайте один. До конца контракта. А там… что-нибудь придумаем.
Не одобряла она наш отъезд. Да и меня грядущее путешествие не радовало. Бросать родных, друзей. Неизвестно еще, как оно там будет, в Германии, но, с другой стороны, жить еще целый год в разлуке, голодать… Нехотя я стала собираться в дорогу.
И все-таки этот месяц был немного и отдыхом. По вечерам мы выходили на улицу, шли в ближайшее бистро к толстой Берте, сидели за столиком, почти ничего не заказывая (заказывать было нечего), и говорили, говорили… Но сколько ни выпытывала у Сережи про Германию, толком никак не могла ничего добиться.
- Хорошо там или плохо?
Морщился, как от зубной боли.
- Не может быть там хорошо. Это совершенно чужая страна. Но платят. Ничего не скажешь, за работу платят.
Время шло. Отъезд был назначен на 25 июня. Я начала паковать вещи.
С середины июня по Парижу поползли страшные слухи. То говорили, будто Сталин согласился пропустить немцев через Кавказ в Персию, то будто бы Россия согласна отдать Украину. И еще что-то в этом духе, совершенно неправдоподобное. Но что-то готовилось. И все это, несомненно, должно было коснуться России. На Лурмель приходили люди, пересказывали слухи, тревога росла.
По вечерам Юра Скобцов запирался в комнате у матушки и слушал английское радио. Вопреки строжайшему приказу немцев мать Мария не сдала приемник. Он стоял у нее под кроватью, никак особенно не замаскированный. Английский Юра знал прилично. Лондон ловился хорошо. Вечерами дом замирал. Что-то он там наслушает? Но даже Лондон не мог внести успокоения, ничего конкретного англичане не передавали.
Однажды, часов в десять, к нам постучали. Открыла - на пороге отец Дмитрий.
- А я к вам, вечерок скоротать. Пустите?
Я обрадовалась, придвинула ему стул, предложила стакан чаю.
От чая он отказался, сказав, что Тамара Федоровна с Ладиком ушли в гости к родичам, заночуют, но перед уходом хорошенько напоили его чаем. Я вернулась к прерванной работе. Штопала носок на деревянном яичке.
- А что, отец Дмитрий, - спросил Сережа, - чем, по-вашему, кончится эта заварушка?
Тот потрогал себя за кончик носа, поправил очки.
- Плохо кончится. Войной кончится. Большой и страшной войной с Россией.
И замолчал. Сказать правду, я почти ничего не ощутила. Порвалась нитка, я взяла новую, стала вдевать в иглу. Что-то случилось с глазами. Никак не могла попасть в ушко. Тыкала, тыкала - не вдевается. Отложила штопку в сторону, воткнула иголку в подушечку, прислушалась к улице, повернувшись к окну. За окном ничего не происходило. Как обычно, если не было бомбежки, на улице стояла великая тишина. На втором этаже кто-то сильно хлопнул дверью. Я вздрогнула.
Отец Дмитрий просидел с нами весь вечер. В разговор я не вмешивалась. Меня в последнее время утомляли разговоры о политике, о войне. Смотрела на бродившего по комнате Сережу и, каждый раз, когда он приближался к кровати, поджимала ноги, чтобы свободней ему было ходить. Потом снова взялась за шитье.
Странный это был вечер. Мужчины разгорячились, что-то доказывали друг другу. Но они были словно за стеклом. Сережа сердился, размахивал руками, а то засовывал их глубоко в карманы, поднимался на месте на цыпочках и снова опускался на пятки. Отец Дмитрий прямо сидел на стуле, наклоняя время от времени голову, словно что-то хотел разглядеть на полу. Или начинал дергать себя за кончик носа, будто это помогало ему думать.
Какое-то слово заставило очнуться. Испугалась, как бы Сережа не начал "дразнить попа". На него, атеиста, такое иногда нападало.
- Так как же, отец Дмитрий, - говорил Сережа, качаясь на носках, - как увязать одно с другим - христианскую доктрину о непротивлении злу и суровую необходимость сопротивления Гитлеру? Не хотите же вы сказать, что Россия, если, паче чаяния, на нее нападут, не должна сопротивляться? Вот вам французы, - Сережа показал на окно, - не сопротивлялись. Открыли город - пожалуйте. И что из этого вышло? Вот уже потихоньку и сопротивляются. Теперь Россия…
- Знаете, Сергей Николаевич, как поп я должен был бы развести казуистику, попытаться выйти из положения. Но вы же мне не поверите.
- Да, пожалуй, что и не поверю.