Тогда на Татку напал смех. Она схватилась за живот, согнулась пополам, повалилась на газон. Остальные толпились возле двери и с ужасом смотрели на начавшиеся у нее корчи.
- Да вылезайте, вылезайте! - кричала она, - вы от собственных газов там задыхаетесь!
Щурясь от яркого света, они выбрались один за другим на воздух, и Таткино веселье передалось всем.
- Ох, не могу, уморили, - стонала бабушка, прислонясь к стене дома, - эдак-то в восемьдесят три года смеяться уже и грешно!
Собаки заливались веселым лаем.
После обеда Петя погрузил всех в свой автомобиль и повез в Париж. Держаться все же решили пока вместе, ночевали у мамы. Наутро приехали мы.
Начала отсчитывать часы и дни Странная война. Она так и называлась La drole de guerre. Гитлер не торопился нападать на Францию. И загомонила в надежде обывательская среда: "А может, и не нападет, а может, "волк" решил направить удар на Восток, на красных? И хорошо, если так, и славно…" Русских эмигрантов стали не то чтобы притеснять, но как-то испытующе косо на них поглядывать. А когда на эмигранта лишний раз косо глянут, он уже Бог весть что готов подумать, вывести из одного косого взгляда целую философию и утратить под ногами почву. Очень ранима душа эмигранта. Чуть задень, чуть тронь - готово! Слухи, паника, нервы ни к черту, руки сами тянутся покидать в чемодан самые необходимые вещи и держать наготове. И хотя знает наверняка эмигрант, что бежать ему некуда, а успокаивает собранный чемоданчик, позволяет сохранить чувство собственного достоинства. Вызов даже скрытый прочитывается в этом собранном чемодане: дескать, захочу и уеду!
А тем временем наших ребят вызывали в комиссариаты.
Мобилизация русских была обставлена вполне благопристойно, исключительно на добровольных началах. Никто никого не принуждал. Лишь намекали прозрачно, что в случае отказа от службы во французской армии придется расстаться с видом на жительство. Отказов от мобилизации не было.
Странно было видеть в непривычном военном обмундировании Петю, Марка, Олега… Один за другим уходили наши мальчики на войну. Андрей Гауф, Денис Давыдов, Панкрат. И Сережу призвали, но ему предстояло надеть солдатскую форму через год. Еще целый год! Целый год ждать, пока подойдет время его призыва! Еще целая жизнь впереди! Мы вернулись к обязанностям в ресторане.
Сережа и Макаров разрывались теперь на части. Их помощника Антошу мобилизовали. Изредка приходил мыть посуду Слюсарев, но только когда был трезвым. Я продолжала обслуживать зал одна. Продукты в Париже еще не иссякли, и если бы не тревога за маму (она опять слегла), то дела наши шли не так уж плохо.
И меня, и Сережу не покидало чувство какой-то раздвоенности. В самом слове "война" уже заключено было нечто грозное. К этому грозному надо было как-то готовиться, но мы не знали - как. Мы ничего не предпринимали, да и война-то это была не наша. Причем тут мы, если воюют Германия и Франция? Через месяц Петя прислал с позиций фотографию. Несколько солдатиков целятся с колена прямо в объектив, рожи у всех сытые, веселые. Петька дурашливо тянется, держит под козырек, пузо выпячено. Балаган, да и только. Сережа и так и сяк вертел эту фотографию, ничего не говорил, только желваки ходили под скулами.
Продолжала встречаться спортгруппа, хотя спортом уже никто не занимался, равно как и политикой. Маша суетилась, хватала всех по очереди за руки, уводила в уголок, убеждала:
- Надо что-то делать, надо что-то делать!
Что делать - никто не знал. Вскоре она нашла себе заботу - пристраивать одиноких девчат. Уговорила Настю пойти в няньки к трехлетнему ребенку в хорошую французскую семью среднего достатка. Деваться Насте было некуда, - Марка забрали на войну. Она согласилась. Через некоторое время эти люди уехали на юг Франции и взяли ее с собой. Маша ходила, как кошка, потерявшая котенка.
В это же самое время в Казачьем доме началась совершенно не подходящая ни ко времени, ни к нашему душевному состоянию возня. Макаров вдребезги разругался с Гартманами, и они съехали. Все бы ничего, но ресторан оказался обескровленным. Бесследно исчез Слюсарев. По нему особенно не горевали, но в освободившейся его комнате поселилась молодая дива. Девица сразу попала под покровительство папаши Игната. Поначалу она была со мной мила и любезна, потом вдруг перестала замечать. Дня через три после этого охлаждения папаша обвинил меня в махинациях с ресторанными деньгами.
Я возмутилась до глубины души. Сережа потребовал немедленной проверки, дом забурлил, большинство было на моей стороне. Проверяли хозяин ресторана и Макаров. Я показывала счета, они снимали остаток кассы. Проверка подтвердила мою невиновность, но я заявила о немедленном уходе. Папаше того и надо было. Вся эта канитель затевалась исключительно ради той девицы. Она без всякого зазрения совести заняла мое место.
Произойди такое в мирное время, тоже было бы противно, а сейчас - вдвойне. Казалось, люди должны стать добрей, искренней. Объединиться. А вместо этого дрязги, шушуканье по углам, грязь.
Я почти переселилась к маме. Она худела, таяла, и ни на что не жаловалась. На наших глазах ее поедала неведомая хворь, никакие лекарства не приносили облегчения. Саша работал как проклятый, возил дополнительно к дневной работе продукты по договоренности с какими-то темными личностями, видимо, спекулянтами. Не знаю, насколько это было рискованно. В редкие свободные минуты я заставала его возле маминой постели. Сидел на низкой табуретке, горбился, гладил ее руку. Они о чем-то шептались, шептались до бесконечности.
В один прекрасный день явилась ко мне на Жан-Жорес Маша, страшно взволнованная.
- Слушай, надо срочно оформить документы на руководящее ядро спортгруппы. Председателем ребята согласны записать меня, а нужен еще секретарь и казначей. Я казначеем Лару Чарушину записала, а секретарем, можно - тебя?
- Машенька, - сказала я ей, - кому это теперь нужно?
- Как ты не понимаешь? - размахивала она ладошкой, - Казем-Бек приказал, чтобы все документы были в полном порядке. Так я тебя записываю?
Я не соглашалась.
- Маша, прошу, не надо меня записывать. Мама совсем больная, я целыми днями возле нее, когда мне секретарством еще заниматься?
Она даже голос для пущей убедительности повысила до писка:
- Так это же совсем-совсем формально!
- Вот для формальности и запиши кого-нибудь другого.
- Ну, хорошо, - надулась Маша, - я запишу Ирину Арташевскую.
Через минуту она остыла, мы поболтали немного, она собралась уходить. Я вышла в прихожую проводить ее. В этот момент тетя Ляля отворила дверь в соседнюю комнату, и Маша успела увидеть кровать в комнате и запрокинутое мамино лицо. Маша глянула на меня испуганными глазами:
- Боже мой, что с ней?
Тетя Ляля обняла Машу, поцеловала в висок и ничего не ответила. Она ушла на кухню готовить шприц. Я пробормотала, плотно закрывая дверь:
- Если бы мы знали, Машенька.
Но если бы я могла знать, чем закончится Машина суета со всеми ее записями, я бы не выпустила ее просто так из дома. Я бы заставила порвать в клочки все ее глупые бумажки, я бы… Господи, кто мог подумать! Без всяких предчувствий мы расстались до следующего воскресенья, до встречи, а в четверг начались повальные аресты "нежелательных иностранцев". Французская полиция громила все подряд русские политические организации, свозила арестованных в префектуры. Там они и встретились: монархисты, кадеты, нац-мальчики, младороссы… Враги по убеждению, друзья по несчастью. Младоросской верхушке чудом удалось затаиться. Больше всех пострадал Казачий дом, там взяли почти всех. Пострадали сибиряки, пострадал Вася Шершнев. И еще флики прихватили на всякий случай "руководящее ядро спортгруппы". Машу, Лару Чарушину и Ирину Арташевскую. Запиши Маша меня - взяли бы меня.
Суда и следствия не было. Недоумевающие, смертельно усталые люди толпились сутками в переполненных дворах префектур. Их ни в чем не обвиняли, но в скором времени погнали в лагерь за колючей проволокой в Вернэ.
Мы остались на свободе и растерялись. Спрашивали друг у друга: в чем смысл этих арестов, в чем в это смутное время провинилась перед Францией русская эмиграция? Во французскую политику, если не считать горгуловского выстрела (да и когда это было!), русские не вмешивались и не могли вмешиваться, лишенные гражданских прав.
На меня это произвело вдвойне тяжелое впечатление. Казалось, ребята никогда не простят невольного дезертирства и легкости, с какой я переложила свой крест на плечи Ирины Арташевской.
- Как ты не понимаешь, - втолковывала я тете Ляле, - это я должна была быть на ее месте! Ее забрали, увезли. Как мне теперь жить и смотреть в глаза людям?
Ляля хмурилась и молчала. Потом резко оборвала:
- Хватит тебе! Только Бог знает, кому и какую определить ношу. Еще неизвестно, чья тяжелей - Иринина или твоя.
Что-то я уловила в ее голосе, признание какое-то. Испугалась, стала ждать продолжения разговора, но она быстро собралась и ушла домой. Я стала прислушиваться к себе, повторять на все лады ее последнюю фразу, искать скрытый смысл. "Не может быть, показалось", - успокаивала я себя.
Послышался мамин голос, я бросилась в комнату. Она лежала высоко на подушках, отдохнувшая после вечернего сна, и спокойно улыбалась Марусе. Хитрая собачонка подставляла голову под ее ладонь.
- А знаешь, девочка, мне сегодня гораздо лучше, - подняла она на меня глаза, - пойдите-ка вы, погуляйте на ночь с Марусей.
Я сняла с гвоздика поводок, Маруська моментально спрыгнула с кровати и, цокая коготками по полу, подбежала ко мне. Мы спустились во двор прогуляться на ночь.