Сыграла всего Чехова, сыграла несчастную бесприданницу, стала робко поглядывать на темно-синий том с золотым тиснением. Гамлет! Но страшно было. Потом подумала: а кого бояться? Никто не увидит, некому освистать, если что. Я же для себя одной. Офелию.
Это была несыгранная наша с мамой роль. Она не успела, а на Монпарнасе на Шекспира силенок не хватило. И вот теперь, в полном отрешении от мира, после выбитых половиков и надраенных кастрюлек, я стала думать о безумной Офелии.
Чтобы сыграть, надо было найти причину ее безумия. Смерть отца? О, это горе, это слезы, это отчаяние, пропасть между нею и Гамлетом. Есть, от чего убиваться. Но сходить с ума?
И потом. В безумии она меньше всего говорит об отце. Все о возлюбленном, о женихе. И в чем смысл ее бреда? "Говорят, у совы отец был хлебник". Что это?
Порылась в примечаниях, кратко написано: намек на христианскую легенду. Я подумала и позвонила бабушке.
Бабушка долго не могла уразуметь, чего я добиваюсь, жаловалась на ослабевшую память. Так и представлялось, как она бережно держит трубку, жует губами, никак не может сообразить. Вдруг она оживилась:
- А, погоди, постой, знаю. Это про девушку, дочь пекаря. Она побоялась, и не дала хлеба Иисусу Христу. За это превратилась в сову. А зачем тебе, Наточка? Ты бы в гости приехала как-нибудь. Что-то вы все меня забыли. И Мариночка тоже.
Я пообещала бабушке непременно приехать, передала привет Пете, и Татке, и тете Ляле, почмокала в трубку, изображая воздушные поцелуи, и бросилась опять к Шекспиру. Я стала быстро-быстро листать страницы.
И все сошлось! Она испугалась, и предала. Ее заставили отречься от Гамлета - отреклась. Гамлет спросил: "Где твой отец?" Она же знала, где он. За стеной, выслеживает, шпионит. Она ответила: "Дома".
Я поняла их диалог с Гамлетом в сцене с театральным представлением. На словах - одно, пустячный разговор и сплошные любезности, а на самом деле? Как он жалит, как жалит ее! Она же все понимает. Она предчувствует наказание, и сходит с ума. Именно в тот момент. А Полоний? Полоний - последняя точка.
Разобравшись во всем, я начала безумствовать. Убрала все лишнее со стола, сдвинула его к чертовой матери в угол, стульями обозначила площадку - начали!
О, моя Офелия! Вот он кладет голову ей на колени - ожог, блаженство! Но кругом глаза. Так и шарят, так и выискивают. Все нельзя. Каждое слово, каждый жест под контролем. Я кожей чувствовала, как переливается в нее притворное гамлетово сумасшествие. Не пожалел девочку…
Тело стало гибким. Как застоявшаяся лошадь, я сорвалась с узды. Голос крепнул, Офелия вошла в меня и изнутри моего тела говорила с окружавшими нас привидениями.
Боря застал меня в самый разгар. Принесла нелегкая раньше времени! Он застыл на пороге, поводя головой вслед каждому моему проходу.
Дура, мне бы рассмеяться, обратить все в шутку! Я пошла на него с розмаринами, рутой и мятой. С букетом. Свихнувшаяся.
Бедняга, он никогда не читал Шекспира. Он затряс меня, схватил за плечи, стал щупать лоб.
- Балда! - разозлилась я. - Это Гамлет!
- Какой Гамлет? - запрокидывал он мою голову, чтобы заглянуть в горло.
Я вырвалась. Стало пусто, тяжесть навалилась, словно меня избили. Я сказала обычным голосом:
- Помоги переставить стол.
Мы поставили стол на место, я прилегла. Заломил висок. Он сел рядом, стал растирать мне руки.
- Ну, мать, ты меня напугала!
Я сказала чуть не плача:
- Отпусти меня в театральную школу!
Вот тогда он понял. Дошло до него, какие такие игры разыгрываются в его доме. А мне настала пора узнать, что в Борином представлении артистка и проститутка - одно и то же.
Две недели он вбивал в мою голову эту дикую мысль. Я устала сопротивляться, доказывать, приводить в пример маму. Как автомат, я стала соглашаться со всей этой белибердой, лишь бы не слышать занудный голос, мне, мне, объясняющий, что такое театр и искусство! Я дала честное слово, никогда больше, ни при каких обстоятельствах не заикаться о театральной школе. Я даже пьесы от греха подальше отнесла маме. Вот тебе и Офелия, вот тебе и нимфа.
Мой незадачливый дебют еще долго мучил его. Он с опаской поглядывал в сторону жены - вдруг выкинет какую штуку! И стал с тех пор называть меня "коробка с сюрпризами". Но я не знала, какие сюрпризы таятся в нем.
Началось с мелочи, с пустяка. Шли в кино и встретили давнего Петиного приятеля Володю де Ламотта. Я познакомила его с мужем, стали вспоминать общих друзей, увлеклись. А Борис Валерьянович смотрел в сторону, прищурясь. Я потянула Борю за рукав к нам поближе и увидела мрачное, насупленное лицо, желваки, гуляющие на скулах. Заторопилась, распрощалась с Володей, нацелилась идти дальше, но меня развернули и повели за локоть, домой.
- Почему мы идем домой? Мы же хотели в кино.
Он не отвечал, шагал в грозной сосредоточенности. Я не поспевала, то и дело подворачивала каблук.
Он почти втащил меня на третий этаж, в квартиру. Ни слова не говоря, рванул и располосовал праздничное зеленое платье, как шелудивого котенка швырнул на кровать. Кое-как запахнувшись в лохмотья, я отползла к стене. Начался форменный допрос:
- Кто этот щенок?
- Какой щенок? - со слезами, на срыве, вскричала я и тесней прижалась к стене.
- Тот, с которым ты была столь любезна на улице!
- Боря, помилуй, я этого мальчика знаю с детства, когда нам всем было по двенадцать лет! Это Петин приятель!
Так с размаху мы въехали в новые отношения. Грозная тень Валентины Валерьяновны выросла за спиной: "Мы тебя предупреждали!"
Он ревновал. Он ревновал к знакомым, к подругам, к прохожим, к Пете, к маме, к отчиму. Это что! Он ревновал к вещам! Он по очереди переколотил мои любимые вазочки. Зеленое платье разодрал на мне; серое в вишенках прожег сигаретой. Нарочно поднес сигарету и прожег. Он залил чернилами том Некрасова, оберегаемый с детства.
Все страшнее, все круче заворачивалась пружина скандалов. Я плакала, оправдывалась, хотя оправдываться было не в чем. Пугаясь моих слез, он рвал на себе волосы, кидался на колени, колотил себя в грудь лапищей и проклинал свой дикий характер. Мне становилось его жалко. Я прощала. Он ходил за мной по пятам, виноватый, с молящим детским взором. Через неделю-другую все начиналось сначала. Наконец он явился домой, потрясая револьвером, и заявил, что сейчас застрелит меня.
Странно, но я успокоилась. Стало все безразлично и даже смешно. Я сказала безо всякого наигрыша:
- Погоди, не стреляй, я лягу и приму эффектную позу.
Легла. Не знаю, насколько это было эффектно, но позу какую-то приняла. Откинула правую руку, левую приложила к сердцу, рожу скорчила подобающую случаю. Убивай! Я была уверена - он не выстрелит.
Не выстрелил. Револьвер полетел в сторону. Боря уткнулся в мои колени в слезах и раскаянии.
Мы в сто первый раз помирились, но с тех пор уже не замирало сладостно мое сердце, когда он обнимал меня после работы, ступив на порог. И, в довершение всего, я совершенно перестала его бояться.
Осенью я серьезно заболела. Нервы сдали: много ходила по холоду, по слякоти, лишь бы не сидеть в одиночестве дома. Схватила бронхит. У Бори в это время были постоянные разъезды, ухаживать за мной было некому. Из опасения, как бы бронхит не перешел в воспаление легких, мама перевезла меня к себе, и вдвоем с тетей Лялей они поставили меня на ноги. Длилась вся эта канитель две недели, а когда я собралась домой, выяснилось: моей чудной, ухоженной квартиры не существует больше. Боря отказался от нее, продал мебель и снял комнату в отеле возле метро Распай.
Увидала новое жилье - защемило сердце. Такое оно было неуютное, кривобокое.
- Зачем ты это сделал? - спросила я, стоя на пороге и не решаясь войти.
Он забегал, загрозил кулаками.
- Я потому… Я потому это сделал, чтобы прекратить интриги!
- Какие интриги, Боря, кто против тебя интригует?
- Все! Твоя мать! Твоя тетка! Они ненавидят меня! Они спят и видят, когда ты уйдешь от меня! Я не слепой! Я вижу! Но ты запомни! Ты - моя жена! Я никому не позволю совать нос в наши отношения!
Глупый. Да разве я могла признаться маме и рассказать правду про нашу жизнь? Чтобы услышать в ответ: "А мы тебя предупреждали!"?
Он все бегал вокруг меня, все грозился. Я попросила его посторониться и вошла. В комнате было что-то вроде ниши, где стоял таз для умывания и отгороженная грязной цветастой ширмой газовая плита.
Я приблизилась к кровати и положила ладони на холодные перильца. На них были знакомые медные шишечки. На окне застиранная занавеска, на полу затоптанный коврик. Шкаф с кривым зеркалом. Все, как положено по штату в недорогом парижском отеле. Я отогнула перину. Клопы тоже были.
- В этом отеле живут мои друзья, - заявил Боря, - теперь нам не будет скучно, и ты перестанешь жаловаться, что к нам никто не ходит.
Борины друзья явились знакомиться со мной в первый же вечер. Звали их Авдеев и Марков. Марков постарше, с жирным угреватым лицом, засаленными прямыми волосами. Едва Боря представил его, он принялся рассказывать скабрезные анекдоты и первый хохотать над ними.
Авдеев был молчаливым удлиненным субъектом. Он был весь в длину. Длинные руки, длинное туловище, длинное лицо, длинный, расплющенный на конце нос. Даже голова у него была вытянута и заострена на макушке. Не понравились мне Борины друзья, но делать нечего, пришлось греть принесенный из ресторана ужин, выслушивать скабрезности Маркова. Поздно вечером, проводив гостей, я спросила Борю:
- Что тебя с ними связывает?
Он важно ответил: