Ариадна Васильева - Возвращение в эмиграцию. Книга первая стр 20.

Шрифт
Фон

Чем больше я думала, тем больше запутывалась. Петя не появлялся. Мне надоело сидеть в одиночестве, я побежала на фортификации.

Меня встретили возбужденной толпой. Петя и Марина наперебой рассказывали, как Володя де Ламотт, играя в прятки, улегся ничком на гребне стены и лежал над бездной в пять этажей. Татка прыгала на месте и пищала:

- Наш Володя о-ля-ля! Наш Володя о-ля-ля!

Остальные тоже дрожали от возбуждения и галдели наперебой.

- Лег, лежит, а его ищут!

Потом, когда переживать эту историю стало неинтересно, мы побежали на бульвар Мюрата цепляться за проезжающие телеги, бегали и дурачились дотемна.

Я решила отложить разговор с Петей на завтра и все уговаривала ребят не идти домой, а во что-нибудь поиграть. Казалось, приду, мама встретит, глянет сурово и спросит: "А теперь скажи, что ты делала в тот момент, когда мы с тетей Лялей вели в твоей комнате секретный разговор?"

Полночи я проворочалась с боку на бок. А когда на другой день проснулась довольно поздно, узнала, что Фима уже переехал к нам. Узнала от радостно-растерянного Петьки, а взрослые вели себя так, будто ничего особенного не случилось.

Жену свою Фима не оставил. Навещал, обеспечивал, а Соня, как ни в чем не бывало, приходила к нам, хохотала по любому поводу, даже если ей просто показывали палец. Такая уж она была хохотушка, толстенькая, плотно сбитая, с жесткими курчавыми волосами. Никаких душевных мук из-за отца она не испытывала и очень неохотно уходила в свой пансион.

Вскоре тетя Ляля определила Петю в престижный закрытый колледж, а Татку отдала в лицей Мольера на рю Раннеляг. Дядя Костя подумал, подумал, посчитал шоферские доходы и тоже решил перевести Марину в лицей.

А вот платить "бешеные деньги" за мою учебу Саша категорически отказался, как мама его ни уговаривала. Тогда тетя Ляля, не спрашивая его согласия, распорядилась сама и стала платить за меня. Я тоже пошла в лицей.

Ни в какое сравнение с коммунальной школой лицей не шел. Мы учились теперь в роскошном, чуть мрачноватом старинном здании. Классы были просторные, светлые, с высокими лепными потолками. Для каждого предмета свой кабинет, прекрасно оборудованный. Переменки разрешалось проводить во дворе, под сенью редко расставленных древних деревьев. Был гимнастический зал, просторный холл, гардероб. Весь лицей образовывали четыре замкнутых по периметру корпуса с открытыми галереями. Все это производило впечатление… Все это меня не радовало. Правда оказалась на Сашиной стороне.

Пусть в голову попадало больше знаний, пусть на уроках было в тысячу раз интересней, чем в коммуналке, но… так чувствует себя серый воробей в клетке с райскими птицами. В лицее учились девочки из очень богатых семей.

Могут сказать: "Какая дура!" Люди добрые, мне было двенадцать лет! Мне хотелось быть такой же, как все. Мои одноклассницы щеголяли в красивых платьях, носили модные в то время темные гольфы с полоской. Не желая отставать, я нацепила Сашины мужские носки, подвернув лишнее. Это заметили. Было много смеху… Эх, да что говорить.

Благородная задача - нести факел знаний - стала невыполнимой с самого начала. Меня записали соответственно возрасту, потом спустили ниже, потом снова подняли, я уже не помню, сколько раз доводилось прыгать через классы, как в детской игре.

Только обзаведусь знакомствами, глядь, велят собирать ранец и переселяться к другим учителям, идти на чужую территорию.

Школьных подруг не было. Никто не травил, не гнал, отношения с девочками были ровные. Но без тепла. И сразу за порогом лицея знакомства прекращались.

Французские девочки не завистливы, не бранчливы. Они прекрасно воспитаны, вежливы и уступчивы. Но я всегда ощущала себя в их среде человечком второго сорта. Может, я излишне мнительна, может быть. Только комплекс неполноценности, находясь во французской среде, я испытывала всегда. И возник он у меня с лицея.

Так этот дар небес, недоступный для большинства русских, не шел мне впрок. И еще. Начиная с лицея, мы начали расходиться с Петей. Он жил далеко, на другом конце Парижа, мы встречались только по воскресеньям и в праздники. Дома стало тихо и буднично.

В ненастные зимние вечера, когда в плотно закрытые ставни стучал дождь и деревья в саду качались из стороны в сторону, я, Тата и Марина выбирали укромный уголок, рассаживались возле мамы и тети Ляли и ударялись в воспоминания.

- А помните пожар на Антигоне? - спрашивал кто-нибудь.

- Пожар? Какой пожар? - загорались глаза у Татки. - Я про пожар ничего не помню.

Перебивая друг друга, вспоминали подробности, как страшно и весело плясало пламя, как сидели на выброшенных вещах и Петя кричал: "Ой, мама, мамочка, не пускайте ее, она сгорит!"

- А помнишь, - спрашивала я у Марины, - как тебя привезли на Антигону?

- Помню, - улыбалась глазами Марина. - А еще помню, как мышат хоронили.

- Девочки, девочки, - вздрагивала мама, - не напоминайте про эту гадость!

- А вот послушайте, - таинственно начинала Татка, вперив неподвижный взгляд в смутное прошлое, - вижу, будто вчера. Сижу на полу и реву… Как это сказать? Ну, рыба такая есть…

- Белугой ревешь.

- Да, белугой. А вы меня утешаете. А у Пети на ладони такой маленький чертик. Он нажимает, чертик прыгает. А я реву, реву, а почему - не помню.

- Ах, Таточка, - посмеивается тетя Ляля, - ты у нас слишком часто слезу пускала.

- А еще я помню, как нас водили в Айя-Софию, - уводит Татка разговор.

- Тата, ты не можешь помнить Айя-Софию, ты была совсем маленькая, - убеждает тетя Ляля.

- А вот и помню. Там было много-много людей. И всем давали такие тряпочные тапочки с веревочками. Все надевали их поверх туфель, а у меня не держалось. Тогда меня взяли на руки. А Петя ругался, зачем я, такая большая, на руки лезу.

- Верно, - удивленно переглядывались мама и тетя Ляля. - А что ты еще помнишь?

- Больше ничего, - огорченно вздыхала Татка.

Торопясь, чтобы не перебили, разговор подхватывала Марина и рассказывала про Айя-Софию, про деревья вокруг, про могилу знаменитого паши и как страшно ей было внутри под пустотой.

- Какая же пустота? - не понимала тетя Ляля. - Там купол.

- Нет, пустота, - настаивала Марина. - Я точно помню.

Никто не понимал, а мама смотрела на Марину внимательно и с каким-то сожалением.

Приходила бабушка, спрашивала:

- Что это вы, женщины мои, впотьмах сидите?

- А мы сумерничаем, - отвечала мама.

Бабушка брала стул, усаживалась напротив и, послушав немного, задавала привычный вопрос:

- А кто из вас, девочки, помнит Россию?

Татка тут же начинала махать руками:

- Не надо! Не надо про Россию! Вы опять плакать начнете.

И если разговор все же начинался, демонстративно затыкала уши и убегала в другой угол комнаты.

Ранней весной наши любимые фортификации стали сносить. Вдоль холмов поставили бесконечный забор выше человеческого роста, навезли кучи рваного камня, провели узкоколейку. Ходить на стройку категорически запрещалось. Само собой разумеется, мы оттуда не вылезали. Как только рабочие уходили, мы отодвигали в заборе доску и с пиратскими криками бросались к вагонеткам.

В вагончик набивалось человек десять. Последние, самые сильные, как правило, это были Володя де Ламотт и Пьер, ярко-рыжий веснушчатый мальчик, должны были столкнуть ее с места и прыгнуть к нам уже на ходу.

Вагонетка лениво разгонялась, потом неслась с чугунным рокотом вниз, быстрей, быстрей. С разбега она достигала середины следующего холма. Тут ход ее на секунду прерывался, и она начинала катиться обратно.

Плохо кончились затеи. Однажды я упала на камни и сломала правую руку.

Ослабевшую и синенькую, повели меня общей гурьбой к маме. Татка бежала впереди и почему-то кричала:

- Наташе в руку черепаха залезла! Наташе в руку черепаха залезла!

Срочно вызвали тетю Лялю. Она повезла меня к Алексинскому, знаменитому хирургу.

Их было два таких замечательных доктора из наших эмигрантов - Алексинский и Маршак. Во время моей операции я видела их обоих. Они всегда работали вместе. Перелом вправлял Алексинский, почему-то без наркоза, Маршак ассистировал. Оба острили, заговаривали мне зубы, восхищались моей выдержкой. Было больно, но я молчала. Я не могла обнаружить слабость перед красавцем Маршаком. У него были пронзительные голубые глаза и пышная грива совершенно седых волос.

Он страдал страшной неизлечимой болезнью, когда по неведомой причине у человека происходит отмирание живой ткани. Постепенное, ползучее отмирание, начиная с больших пальцев на ногах. Маршак всю жизнь подвергался последовательным ампутациям, исследовал на себе таинственную болезнь, экспериментировал.

Даже когда у него не было обеих ног, он продолжал оперировать. Для него сделали специальное кресло, санитары вносили на руках этот человеческий обрубок, усаживали, пристегивали ремнями. Все пропадало - оставались отчаянно-дерзкий хирург, операционная и больной. Многих людей удалось ему спасти. Себя не спас. Болезнь поднялась выше - доктор Маршак умер.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Популярные книги автора