Здесь-то и появляется второе ответвление современного цинизма. Стоит только мне, если использовать формулировку Маркса, принять "с необходимостью ложное сознание", как овеществление еще более возрастает, поднимаясь на следующий виток спирали. Ведь тогда оказалось бы, что в головах людей наличествуют именно те заблуждения, которые должны там быть, чтобы система могла функционировать, а не терпеть крах. Во взгляде марксистского критика системы появляется проблеск иронии, a priori обреченной на цинизм. Ведь он признает, что идеологии, которые взгляду извне представляются ложным сознанием, взгляду изнутри представляются совершенно правильными. Идеологии оказываются всего лишь подходящими заблуждениями в нужных головах - "правильным ложным сознанием". Это вполне соответствует тому определению цинизма, которое было дано нами в первом предварительном размышлении. Различие заключается в том, что марксистские критики оставляют шанс для "правильного ложного сознания": допускают, что оно может просветить себя или подвергнуться Просвещению со стороны марксизма. Тогда, как полагает марксизм, оно стало бы истинным сознанием, а не "просвещенным ложным сознанием", как гласит формула цинизма. В теоретическом плане перспектива освобождения остается открытой.
Каждая социологическая системная теория, которая подходит к "истине" в духе функционализма, таит в себе - здесь я забегаю вперед - мощный цинический потенциал. А так как любой современный интеллект втянут в процесс таких социологических теорий, он неизбежно впутывается в скрытый или открытый господский цинизм этих форм мышления. Марксизм - если брать его в первоначальном виде - сохранял все же двойственное отношение к "овеществленной" и "эмансипаторской" перспективам. Немарксистские теории общественных систем позволяют отбросить последнюю щепетильность. Будучи связанными с неоконсервативными течениями, они декретируют, что полезные члены человеческого общества должны навсегда усвоить известные "правильные иллюзии", потому что без них ничего не будет правильно функционировать. Налицо желание запланировать наивность других. Это всегда хорошее вложение капитала: эксплуатировать наивное желание трудиться - безразлично, ради чего. Ведь теоретики системы и стратеги сохранения с самого начала стоят выше наивной веры. Однако для тех, кто должен в это верить, существует одно правило: никакой рефлексии и твердых ценностей.
Тот, кто готовит средства для освободительной рефлексии и предлагает воспользоваться ими, кажется консерваторам бессовестным и жаждущим власти бездельником, которого упрекают: "Работу делают другие". Но - для кого?
Ниже я обрисую восемь вариантов просветительской критики идеологий и разоблачающей критики, восемь расхожих образцов ведения полемики. Речь пойдет о имевших наибольший успех в истории приемах срывания масок, правда, имевших успех не в том смысле, что критика действительно "доконала" критикуемое. Эффекты критики, как правило, совсем другие, чем те, которых желали добиться. Социальные властвующие силы, которые хотели сохранить себя, в своей обороне, если не помогало ничто другое, оказывались способны к обучению. Социальная история Просвещения была обречена посвящать свое внимание процессам научения властей, вынужденных защищаться. Кардинальная проблема истории идеологий - это появление новых этажей "ложного сознания", которое именно от своих критиков научилось тому, что такое подозрение и разоблачение, цинизм и "ухищрения" утонченного коварства.
Наше обозрение критики показывает Просвещение en marche, в веселом и неудержимом натиске на старые и новые иллюзии. Остается показать то, что критика в борьбе со своими противниками не в состоянии полностью "очистить стол". Мы хотим пронаблюдать,
как сплошь и рядом при самой критике образуются плацдармы для возникновения новых догматов. Просвещение вторгается в социальное сознание не просто как источник света, не создающий никаких проблем. Там, где оно оказывает свое воздействие, ложатся обманчивые тени сумерек, возникает глубинная противоречивость. Мы охарактеризуем ее как атмосферу, в которой посреди хаотичной борьбы за фактическое самосохранение в силу морального самоопровержения выкристаллизовывается цинизм.
I. Критика откровения
Как? Чудо - всего лишь ошибка интерпретации? Филологический просчет?
Ф. Ницше. По ту сторону добра и зла
Для христианской цивилизации Священное писание имеет выдающееся значение благодаря идее, что речь идет о произведении, написанном под диктовку Бога. Человеческому рассудку ничего не остается, кроме как покориться ему, точно так же, как чувствам приходится покориться при созерцании происходящего на глазах чуда. Облеченный в различные родные языки, из священного текста говорит "голос" Божественного, выражаясь теологически - Святой Дух.
"Священной" эта книга выступает в качестве текста, укорененного в Абсолютном. В соответствии с этим ни одна интерпретация не была бы достаточной для того, чтобы исчерпать изобилие смысла, который обновляется в разных человеческих эпохах. Экзегетика была бы не чем иным, как столь же напрасной, сколь и необходимой попыткой наполнить этот океан значения маленькой ложечкой нашего понимания. Ведь всякие толкования и применения в конечном счете являются всего лишь человеческими и напрасны без допущения, что сам текст инспирирован Богом. Только эта вера обеспечивает данному произведению его уникально высокий статус. Это, коротко говоря, вера в то, что Библия по природе своей есть откровение, только благодаря чему она и стала священной книгой. Столь наивно и радикально, как это только возможно, она проявляется в учении о "вербальной инспирации", согласно которому Святой Дух диктовал людям-писцам прямо на перо, не проходя окольным путем их конечного сознания. В истоке теологии ecriture automatique *. Религиозные "личные мнения" какого-нибудь Матфея или Павла представляли бы, конечно, интерес, но не носили бы обязывающего характера: они остаются исчерпаемыми и человечески ограниченными позициями сознания. Только теологическая гипостаза, восхождение к голосу Святого Духа, диктовавшему Матфею и Павлу, превращает текст в источник неограниченного смысла.
С этим притязанием Просвещение желает разобраться досконально. Оно с деланной наивностью и скрытым подвохом ставит вопрос о доказательствах, источниках и свидетельствах. Поначалу оно торжественно заверяет, что со всей охотой уверует, если найдется кто-то, кто убедит его. Тут и оказывается, что библейские тексты, рассмотренные с точки зрения филологии, остаются единственными свидетельствами в свою пользу. То, что они имеют характер откровения - не более чем их собственная претензия, которую можно принимать или не принимать, в которую можно верить или не верить, а церковь, возводящая это откровение в догму, оказывается лишь инстанцией, это откровение переживающей.
Уже Лютер радикальным библицизмом отверг притязание церкви на авторитет свидетельства. Это отвержение повторяется далее на более высоком уровне в самом библицизме. Ведь текст остается текстом, и каждое утверждение, что он якобы инспирирован Богом, может опять-таки быть только человеческим, недостаточным утверждением. При любой попытке обрести абсолютный источник критика натыкается на относительность исторических источников, которые есть всего лишь утверждения об Абсолютном. Чудеса, о которых говорит Библия, чтобы легитимировать власть Божью, оказываются всего лишь сообщениями о чудесах, проверить которые невозможно - нет ни средств, ни путей для этого. Притязание на откровение замкнуто в филологическом кругу.
Лессинг ("Ueber den Beweis des Geistes und der Kraft") классически разоблачил притязания на откровение как всего лишь притязания. Основной его тезис гласит: "Случайные исторические истины никогда не могут быть доказательством необходимых истин разума". Выводы таковы:
Если я, следовательно, исторически не могу ничего возразить на то, что Христос воскресил мертвого, то неужели же я должен считать по этой причине истинным, что у Бога есть сын, который единосущен ему? Как, спрашивается, моя неспособность возразить что-то в ответ на свидетельства о чем-то необыкновенном связана с моей обязанностью верить во что-то, против чего восстает мой разум?
Если я исторически ничего не могу возразить против того, что Христос сам воскрес из мертвых, то неужели я по этой причине должен считать истинным, что именно этот воскресший Христос был сыном Божьим?
В то, что этот Христос, против воскресения которого я не могу возразить ничего исторически существенного, выдавал себя по этой причине за сына Божьего, в то, что по этой причине его считали таковым апостолы, я верю от всего сердца. Ведь эти истины как истины одного и того же класса совершенно естественно вытекают друг из друга.
Но можно ли, обладая только этой исторической истиной, перескакивать к совершенно иному классу истин и требовать от меня, чтобы я, сообразно этому, изменил все мои метафизические и моральные понятия? Можно ли требовать от меня по той причине, что я не могу противопоставить свидетельствам о воскресении Христа никакого противоположного достоверного свидетельства, чтобы я изменил сообразно этому все свои основные идеи о божественной сущности? Если это не metqbasis eis allo genos*, то я не знаю, что еще Аристотель подразумевал под этим названием.
Возможно, скажут: но ведь именно этот Христос, о котором ты должен исторически признать, что он воскресил мертвого и восстал из мертвых, сам говорил, что у Бога есть единосущный сын и что этот сын - он.
Это было бы просто прекрасно, если бы то, что говорил этот Христос, не было бы точно так же всего лишь исторически известным и не более того.