Александр Дюма - Графиня де Шарни стр 235.

Шрифт
Фон

Лафайет, оставивший свой лагерь, в сопровождении единственного офицера прибыл в Париж 27-го числа и остановился у своего друга г-на де Ларошфуко.

Ночью были предупреждены конституционалисты, фейяны и роялисты, чтобы, как принято говорить, "сделать" завтрашние трибуны.

На следующий день генерал предстал перед Собранием.

Его встретил троекратный гром аплодисментов; однако всякий раз рукоплескания словно захлебывались в ропоте жирондистов.

Все поняли, что их ожидает тяжелейшее заседание.

Генерал Лафайет был одним из самых по-настоящему храбрых людей, какие когда-либо существовали на свете; однако храбрость - это не дерзость: довольно редко среди истинных храбрецов можно встретить дерзкого человека.

Лафайет догадался, какая ему грозит опасность: играя один против всех, он ставил на карту остатки былой популярности и, если лишится ее - он погиб вместе с ней; если ему суждено выиграть - он может спасти короля.

Это было тем более благородно с его стороны, что он знал и об отвращении к нему короля, и о ненависти королевы ("Я предпочитаю погибнуть от руки Петиона, нежели быть спасенной Лафайетом!")

А может быть, в его поступке было что-то от бравады младшего лейтенанта, от желания ответить на брошенный вызов.

Тринадцать дней тому назад он обратился с письмами к королю и к членам Собрания: он поддерживал короля и угрожал Собранию, если оно не прекратит свои нападки.

- Он довольно вызывающе ведет себя в окружении своего войска, - заметил тогда кто-то, - посмотрим, как он заговорит, когда окажется здесь.

Эти слова донеслись до лагеря Лафайета в Мобёже.

Возможно, именно они и были истинной причиной его появления в Париже.

Он поднялся на трибуну под аплодисменты одних, под ропот и угрозы других членов Собрания.

- Господа! - начал он. - Меня упрекнули за то, что письмо от шестнадцатого июня я написал, сидя в моем лагере. Мой долг - отвергнуть это обвинение в робости, выйти из надежного укрытия, которое создала вокруг меня любовь моих солдат, и предстать перед вами. Кроме того, меня призывала сюда и более насущная необходимость. Насилие, совершенное двадцатого июня, вызвало возмущение у всех честных граждан, но особенно в армии; офицеры, унтер-офицеры и солдаты - все были единодушны; я получил от всех корпусов адреса с выражением преданности конституции и ненависти к бунтовщикам; я остановил готовившиеся манифестации и вызвался передать общее мнение: говорю с вами как гражданин. Настало время обеспечить возможность соблюдения конституции, свободу Национального собрания, свободу короля, оградить его достоинство. Настоятельно прошу Собрание вынести постановление о том, что бесчинства двадцатого июня будут преследоваться как оскорбление нации; прошу принять действенные меры, чтобы заставить уважать законную власть, в особенности - вашу и короля; прошу также обеспечить уверенность армии в том, что конституции ничто не грозит внутри страны, в то время как храбрые воины проливают кровь, защищая ее рубежи!

По мере того как Лафайет приближался к заключительной части своей речи, Гюаде медленно поднимался; когда грянули аплодисменты, язвительный оратор Жиронды поднял руку в знак того, что желает ответить. Если Жиронда хотела поразить противника стрелой иронии, она вручала лук своему Гюаде, и уж тот наугад выбирал стрелу из своего колчана.

Не успели стихнуть последние рукоплескания, как раздался его звучный голос.

- В ту минуту как я увидел господина Лафайета, - начал он, - мне на ум пришла весьма утешительная мысль. "Значит, у нас нет больше внешних врагов, - сказал я себе, - значит, австрийцы разбиты; господин Лафайет явился сообщить нам о своей победе и их разгроме!" Однако иллюзия была недолгой: наши враги все те же; опасность вторжения извне по-прежнему существует, но господин Лафайет - в Париже, он сделался рупором честных людей и армии! Кто же эти честные люди? И каким образом армия могла обсуждать этот вопрос? Прежде всего пусть господин Лафайет представит нам разрешение на отпуск.

При этих словах Жиронда поняла, что обстановка меняется в ее пользу: и действительно, как только они произнесены, раздается гром рукоплесканий.

Но тогда встает какой-то депутат и с места замечает:

- Господа, вы забываете, с кем вы говорите и о ком здесь идет речь; вы забываете, кто такой Лафайет! Лафайет - старший сын французской свободы; Лафайет пожертвовал ради революции состоянием, титулом, он готов отдать ей жизнь!

- Вы что, надгробную речь произносите? - выкрикивает кто-то.

- Господа, - вмешивается Дюко, - мы не можем вести свободное обсуждение, пока среди нас находится генерал, не являющийся членом нашего Собрания.

- Это еще не все! - кричит Верньо. - Этот генерал покинул свой боевой пост; именно ему, а не простому бригадному генералу, на которого он этот пост оставил, были доверены войска, находящиеся под его командованием. Проверим, есть ли у него разрешение на отпуск, и если нет - его необходимо арестовать и судить как дезертира.

- В этом и заключается цель моего вопроса, - подхватил Гюаде, - и я поддерживаю предложение Верньо.

- Поддерживаем! Поддерживаем! - кричат жирондисты.

- Поименное голосование! - объявляет Жансонне.

При поименном голосовании сторонники Лафайета побеждают с перевесом в десять голосов.

Как и народ 20 июня, Лафайет позволил себе или слишком много, или слишком мало; это была победа вроде той, о которой сожалел в свое время Пирр: потеряв половину своего войска, он сказал: "Еще одна такая победа, и я погиб!"

Как и Петион, Лафайет, выйдя после заседания, отправился к королю.

Король принял его по виду несколько любезнее, нежели Петиона, но с не меньшей злобой в сердце.

Лафайет только что пожертвовал ради короля и королевы больше чем жизнью: он принес им в жертву свою популярность.

Вот уже в третий раз он подносил им этот дар, более драгоценный, чем любой подарок, какой способны сделать короли: первый раз это произошло 6 октября в Версале; второй раз - 17 июля на Марсовом поле; третий раз - теперь.

У Лафайета оставалась последняя надежда; этой надеждой он и пришел поделиться со своими государями: он предложил на следующий день вместе с королем провести смотр национальных гвардейцев; не было сомнений в том, что присутствие короля и бывшего командующего национальной гвардией будет встречено солдатами с воодушевлением; Лафайет воспользуется этим, пойдет во главе национальной гвардии в Собрание, положит конец Жиронде, а король во время суматохи уедет и успеет достичь Мобёжского лагеря.

Это был отчаянный шаг, но при тогдашних настроениях можно было рассчитывать на успех.

К несчастью, Дантон в три часа утра успел предупредить Петиона о готовящемся заговоре.

На рассвете Петион отменил смотр войск.

Кто же предал короля и Лафайета?

Королева!

Не она ли говорила, что предпочтет смерть от чьей угодно руки, нежели спасение из рук Лафайета?

Она сделала правильный выбор: ее погубит Дантон!

В час, назначенный для проведения смотра, Лафайет покинул Париж, и возвратился к своим солдатам.

Однако он еще не оставил надежды спасти короля.

XVIII
ВЕРНЬО БУДЕТ ГОВОРИТЬ

Победа Лафайета, сомнительная победа, сопровождавшаяся почти бегством, имела довольно странные последствия.

После нее роялисты чувствовали себя подавленно, тогда как жирондистов их пресловутое поражение воодушевило: оно показало им всю глубину пропасти, куда они едва не скатились.

Будь в душе у Марии Антуанетты меньше ненависти, вполне вероятно, что в этот час жирондисты были бы уже раздавлены.

Необходимо было не дать двору времени исправить только что допущенный промах.

Жирондистам надо было вернуть силу и направление революционному потоку, свернувшему было с правильного пути, вновь подняться к самым его истокам.

Каждый искал и полагал, что уже нашел способ; затем, когда этот способ представлялся на обсуждение, всем становилась очевидна его несостоятельность и от него отказывались.

Госпожа Ролан, душа партии, предлагала устроить Собранию хорошую встряску. Кто мог бы за это взяться? Кто мог нанести этот удар? Верньо.

Но чем был занят этот Ахиллес в своей палатке, точнее - этот Ринальдо, заблудившийся в садах Армиды? - Он любил.

А так трудно ненавидеть, если сердце твое переполнено любовью!

Он был влюблен в прекрасную г-жу Симон-Кандей, актрису, поэтессу, музыкантшу; друзья безуспешно разыскивали его порой по целым дням и наконец находили у ног очаровательной женщины; одной рукой он обнимал ее колени, другой рассеянно пощипывал струны арфы.

Все вечера он проводил в партере театра, аплодируя той, кем восхищался днем.

Однажды вечером два депутата вышли из Собрания в полном отчаянии: бездействие Верньо внушало им страх за Францию.

Это были Гранжнёв и Шабо.

Гранжнёв, адвокат из Бордо, друг и соперник Верньо, был, как и он, депутатом Жиронды.

Шабо, капуцин-расстрига, автор или один из авторов "Катехизиса санкюлотов", изливал на монархию и религию желчь, накопленную им в монастыре.

Хмурый Гранжнёв задумчиво шагал рядом с Шабо.

Тот время от времени взглядывал на него и будто читал по лицу своего коллеги его мысли.

- О чем ты задумался? - спросил Шабо.

- Я думаю, - ответил тот, - что все эти промедления ослабляют родину и губят революцию.

- Неужели ты об этом думаешь? - переспросил Шабо, как всегда сопровождая свои слова горькой усмешкой.

- Я размышляю о том, - продолжал Гранжнёв, - что если народ даст монархии время, то он погиб!

Шабо резко засмеялся.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Популярные книги автора