Если всё же искать философские предпосылки такого странного порождения поэзии (стихотворение само – как дух – "недоносок", его лирический герой), то в нём проступает смесь (симбиоз) мотивов платонических, гностических и христианских. Христианские не доминируют и не окрашивают стихотворение; в основном они сводятся к слову "рай" и к внушаемым сюжетом и пространством стихотворения народно-православным представлениям о мытарствах (об этом – далее). Отголоски платоновских мифов весьма интенсивны и возбуждают вопрос о возможных путях знакомства поэта с ними ("откровения Платоновы" упомянуты в письме Боратынского Пушкину в январе 1826). Это, кроме платонова мефбоэ, угаданного Г. О. Винокуром, конечно, "крылатый" миф о душах в диалоге "Федр": "крылья души", увлекающие душу вверх в стремлении заглянуть в "занебесную область", но удерживаемые неразумной её половиной (грубым и злым из двух олицетворяющих душу коней), отяжеляющей душу и тянущей её вниз, в результате чего "она с трудом созерцает бытиё" (в то время как избранные, совершенные души "останавливаются на небесном хребте; они стоят, небесный свод несёт их в круговом движении, и они созерцают то, что за пределами неба"): "Федр", 246b-248b. Это идея рождения ("рождения в прекрасном") как события приобщения смертной природы человека к бессмертному и вечному – "потому что рождение – это та доля бессмертия и вечности, которая отпущена смертному существу" ("Пир", 206е; несостоявшееся рождение в "Недоноске" – противоположное этому событию несобытие). Из представлений гностических образует известную параллель несчастному Недоноску "неоформленная субстанция" неприкаянной Ахамот, не получившей подлинного, а лишь мысленное рождение (как "гипостазированное "помышление" падшей Софии"), вся жизнь которой сводится "к аффективно-страдательным состояниям (печаль, страх, недоумение, неведение"); замечательно – как, конечно, непреднамеренное опять-таки подтверждение параллели, – что Лев Тихомиров, описывая гностический миф, про Ахамот говорит, что она – "наподобие выкидыша". О резком гностическом отделении душевных людей от духовных (пневматиков-гностиков), при непереходи-мой грани между этими классами людей ("Гностики разделяют или оставляют разделённым все то, что в христианстве (а отчасти и в неоплатонизме) является единым или соединённым"), напоминает столь непосредственная душевность духа-Недоноска, в его непревозмогаемой отделённости от сферы высших духов, "разуменье" которых ему не дано. Они постигают тайны мира, ему – лишь чувство бытия (интересно было бы отгадать причину, по которой вторая строфа с её гностической окраской была опущена в "Сумерках").
Итак, тяготящая роскошь бессмысленной вечности. Видимо, заключительный стих не прошёл духовной цензуры недаром – с ортодоксальной точки зрения сочетание понятий вызывающее. Хотя и христианская идея вечности поляризована представлением о вечных адских муках, а поэзии образ бессмысленной вечности очень не чужд в различных вариациях – от пушкинской игры в аду, идущей не из денег, а только б вечность проводить, до достоевской бани с пауками, – подобные образы заключают всегда в себе вызывающий парадокс. Звучит таким парадоксом и последний стих "Недоноска". Вызов резко заметен на фоне миниатюры Батюшкова ("Надпись для гробницы дочери Малышевой", 1820), где та же рифма "скоротечность – вечность" предъявлена от лица самого умершего младенца, как бы того самого человеческого недоноска, который отбыл без бытия в последних строках Боратынского.
Им молви от меня: "Не сетуйте, друзья!
Моя завидна скоротечность;
Не знала жизни я,
И знаю вечность".
В последних стихах "Недоноска" воспроизводится та же ситуация, но с обратными знаками, и можно их прочитать как реплику на гармоническое решение проклятого вопроса Батюшковым. Антиномическая рифма здесь у Батюшкова предстаёт преобразованной в примиряющую гармонию. У Боратынского антиномия составляющих рифму понятий резко подчёркнута вызывающим эпитетом к слову "вечность".