Сергей Бочаров - Филологические сюжеты стр 59.

Шрифт
Фон

На это он "хотел было что-то ей возразить, но презрительно замолчал" (6, 322). Презрительно! Он хотел сказать о каком-то более сложном внутреннем "праве". Самое слово это как опора его идейной конструкции нечто о нём говорит как о герое века. Это было в великую революцию первое слово новой идейной истории века – "Декларация прав". И это нас возвращает к пушкинской оде "Наполеон" – исходному пункту нашего тематического сюжета. Извилистый путь ведёт от неё к Раскольнико-ву в пространстве русской литературы. Наша славянофильская мысль на идею века ответит, что "даже самое слово право было у нас неизвестно в западном его смысле, но означало только справедливость, правду". Пушкинские контексты со словом "право" бывают весьма ироничны или скептичны (Защитник вольности и прав / В сем случае совсем не прав), в более же серьёзном случае таковы, что язык права переплетается с языком насилия: Нет, я не споря / От прав моих не откажусь… Пушкин "сделал страшную сатиру" на Алеко "как поборника прав человеческого достоинства", заключал и как бы сетовал Белинский. Пушкинские контексты (оба – всё тех же 1823–1824 гг.) готовили тезис Раскольникова.

Однако он убедительно говорит, что Наполеоном себя не считает. Он не Наполеон, а "глубокая совесть", как будет сказано о другом герое Достоевского, тоже весьма проблемном. Но ведь он тоже человечество презрел и оттого убил. Отчего же презрел? От безмерного сострадания. Верно сказано в недавней статье о Раскольникове, что любовь к людям он переживает "как бремя, как крест, от которого он – безнадёжно – пытается освободиться". Диалектика подобного перерождения чувств и идей – большая тема Достоевского, между прочим, близко его роднящая с преследовавшей его по пятам проблематикой Ницше. Ницше именно по пятам Достоевского, ещё не зная о нём, проследил родство сострадания и презрения и был очень сосредоточен на этой теме. А у Достоевского именно этот сплав сострадания и презрения станет программой великого инквизитора.

Достоевский принял от Пушкина образ Корана и включил в свою идейную парадигму; Коран пошёл работать в его идейных комбинациях. Вослед Раскольникову Версилов ссылается на Коран, на его повеление "взирать на "строптивых" как на мышей, делать им добро и проходить мимо, – немножко гордо, но верно" (13, 175). Однако с Кораном просто, очень просто, это лишь одиозный пример (пусть Версилов и соглашается) такой религиозной нормы, какая в себя включает презрение к человеку. Тема речи Версилова перед Подростком, в которой он ссылается на Коран, относится не к Корану, а сквозь Коран к противостоящей ему библейско-евангельской заповеди любви. "Друг мой, любить людей так, как они есть, невозможно. И однако же должно". Должно, потому что заповедано, – и однако же, невозможно. Это Версилов, но и сам Достоевский начал десятью годами раньше (1864) тем же словом "невозможно" свою запись "Маша лежит на столе. Увижусь ли с Машей?": "Возлюбить человека, как самого себя, по заповеди Христовой, – невозможно. Закон личности на земле связывает. Я препятствует. Один Христос мог, но Христос был вековечный от века идеал, к которому стремится и по закону природы должен стремиться человек" (20, 172).

А вот Версилов: "Любить своего ближнего и не презирать его – невозможно. По-моему, человек создан с физическою невозможностью любить своего ближнего. Тут какая-то ошибка в словах с самого начала…" (13, 175). В словах заповеди ошибка, невозможность, как в сходящихся параллельных неэвклидовой геометрии, к которым, мы помним, проявлял большой интерес сочинитель "Великого инквизитора" Иван Карамазов, говорящий про заповедь то же, что и Версилов. "Со всей остротой он чувствует чудесный, "неевклидов" характер этой любви, которая представлялась таким простым, само собой разумеющимся делом либеральному религиозному настроению его эпохи".

Достоевский устами своих проблемных героев проблемати-зовал это "простое дело", и версиловской критикой заповеди был предвосхищен тот взрыв рефлексии над ней и вокруг неё, какой вдруг случился в философской мысли в конце – начале

ХХ века (энциклопедически широкий свод высказываний на эту тему, с примерами из Достоевского, Ницше, Вяч. Иванова, Розанова, М. М. Бахтина, М. И. Кагана, Бубера, Фрейда, Пришвина, Музиля собран в книге Вардана Айрапетяна). Фокусом этой рефлексии было, как и в записи Достоевского 1864 года, второе, сравнительное звено в составе заповеди – "как самого себя". Как возможен этот эгоистический, кажется, постулат как "естественная" основа универсальной заповеди? Особенно непосредственно Пришвин выразил недоумение в дневниковой записи 9 мая 1925 г.: "Правда, вот чудно-то, как подумаешь об этом, как это можно любить себя (…) Что же значит, когда вот говорят: люби ближнего, как самого себя?" А Мартин Бубер даже предположил ошибку в Септуагинте, в переводе.

В этом ряду рефлексии над второй "наибольшей" заповедью Достоевский, похоже, первый так остро её проблематизовал, подчеркнув "самого себя" как то, что "препятствует". А провокационными словами Версилова (и затем Ивана Карамазова) проблематизовал её далее как бы с другой стороны – с точки зрения выступающего в этих словах самоутверждающегося "препятствия", т. е. самого "самого себя"; критический акцент при этом переносился со второго звена на первое – на оценку "ближнего" – здесь "ошибка в словах", по Версилову, – и в истолкование заповеди вносился предельно чуждый ей мотив презрения, в результате давая провокационную, адскую смесь любви и презрения как единственно возможное "на земле" отношение к человеку.

Но самая острая провокация в этих провокационных рядах осталась в подготовительных материалах к "Подростку". Два предварительных варианта цитированной версиловской речи перешли почти без изменений в окончательный текст, за исключением двух фраз, оставшихся в черновиках. Там было: "Без сомнения, Христос не мог их любить: ОН их терпел, ОН их прощал, но, конечно, и презирал. Я, по крайней мере, не могу понять ЕГО лица иначе" (16, 156 и 288). При перенесении фрагмента в окончательный текст на место этих двух фраз и встала фраза о Коране, отсутствующая в черновых материалах. В том же контексте функционально вместо Христа появился Коран. Очевидно, автор не решился ввести в роман шокирующую гипотезу о Христе презирающем – "самую страшную мысль", по оценке Роберта Джексона, всего творчества Достоевского, – но он такого Христа помыслил. Через Версилова помыслил.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Скачать книгу

Если нет возможности читать онлайн, скачайте книгу файлом для электронной книжки и читайте офлайн.

fb2.zip txt txt.zip rtf.zip a4.pdf a6.pdf mobi.prc epub ios.epub fb3