"Интеллигенция поет блатные песни". Блатные? Не без того – но моя любимая даже не знаменитый "Окурочек", а "Личное свидание", а это народная лирика. Обоев синий цвет изрядно вылинял, в двери железной кругленький глазок, в углу портрет товарища Калинина, молчит, как в нашей хате образок… Дежурные в глазок бросают шуточки, кричат ЗК тоскливо за окном: – Отдай, Степан, супругу на минуточку, на всех её пожиже разведём. Лироэпос народной жизни. Садись, жена, в зелёненький вагон…
В те 60–е бывало так, что за одним столом исполняли свои песни Юз Алешковский (не под гитару, а под такт, отбиваемый по столу ладонями) и Николай Рубцов. И после "Товарища Сталина" и "Советской пасхальной" звучали рубцовские – Стукнул по карману – не звенит. Стукнул по другому – не слыхать. В коммунизм, заоблачный зенит, улетают мысли отдыхать… – и "Потонула во мгле отдалённая пристань…" (Я в ту ночь позабыл все хорошие вести, все призывы и звоны из кремлёвских ворот, я в ту ночь полюбил все тюремные песни, все запретные мысли, весь гонимый народ…) – впрочем, это дописьменное нельзя прописывать текстом вне музыкального звука (из кремлёвских ворот – а еще и кино в то же время – "Летят журавли" – операторским гением Урусевского покосившийся Кремль на экранном кадре). Аудиторию же составляли Владимир Соколов, Вадим Кожинов, Лена Ермилова, Ирина Бочарова, Ирина Никифорова, Андрей Битов, Герман Плисецкий, Анатолий Передреев, Станислав Куняев, Владимир Королёв, Георгий Гачев, Серго Ломинадзе… Попробуем представить уже лет 15 спустя эту компанию за одним столом…
Было чувство – иллюзорное, потому что такое чувство всегда иллюзия, что подтверждает близкое будущее, но и реальное тоже, потому что всё же происходил поворот исторического руля, и скрип его был нам слышен – было чувство, что выходим из исторического кошмара, который только что был осознан; очередные сумерки свободы брезжили, и что-то происходило в нравственном мире; нравственность оживала, и парадоксально-стихийным образом в немалой мере она росла оттуда, из тех пластов и жизни, и языка, в каких зачинались эти новые звуки и эти песни.
Говорят: он ввёл, узаконил "ненормативную лексику". Но лицемерный эвфемизм не хуже ли этой лексики? Бахтин называл это: непубликуемые сферы речи. Согласимся, признаем – скверна. А вот Бахтин тот же самый, с которым, кстати, был знаком Алешковский, исследовал причины неистребимой живучести этого скверного языка. Неистребимой живучести – это неслабо сказано; значит, есть функция жизни, которую вынужден этот скверный язык выполнять. Да, скверна – но только этому языку нет замены, когда нужно кое-что оценить. А то, как Андрей Битов сказал как раз по случаю Алешковского – разоблачили и осудили, но ведь не прокляли.
"Николай Николаевич" был написан – но вначале был наговорен, как роман, устно рождён и записан – на новом повороте руля от скончавшихся шестидесятых к пасмурному застою – и не случайно, конечно, хронологически и исторически совпал синхронно с "Москвой – Петушками". Помню, как Юз, восхищаясь, завидовал: – Ну, почему не я придумал этих ангелов, обманувших Веничку с хересом?
В "Николае Николаевиче" Алешковский нашёл свой сюжет и свой приём – он спустил большую политику в материально-телесный низ, каковую формулу ведь недаром как раз тогда же дал нам всё тот же Бахтин. Особое поле, своя территория Алеш-ковского в литературе – спустить большую политику в самый низ. Лысенковско-сталинская борьба с генетикой – наукой о жизни – дала сюжет о столкновении жизни в самых её коренных проявлениях, низменных и глубоких одновременно, с тщедушной, призрачной политикой.
А вообще "Николай Николаевич" это роман о любви.
Вот телесная жизнь – стихия вечная. Это то, что в истории не изменяется. Всё изменяется, а телесная жизнь всё та же. И она даёт поэтому комическую, смешную точку зрения на идеи и на историю, и особенно на политику. На всю преходящую относительность их. Несостоятельность перед вечной стихией телесной жизни. Перед человеческим телом, анализирует другой философ литературы и друг Бахтина, Лев Пумпянский, природу комического у Гоголя, "которое – тело – есть последняя и неразложимая внеисторическая реальность". Оттого телесные нелепости и провалы, падения, подзатыльники и оплеухи так грубо и мощно работают на снижение всяких высоких вещей, подлежащих снижению.
А вообще – роман о любви. О пробуждении женщины – вечной спящей царевны – ударом известным местом по её хрустальному гробику, чтобы он на мелкие кусочки разбился и осколочек в сердце застрял. Грубая и нежная поэтика миниромана "Николай Николаевич".
Телесная жизнь развенчивает историю и политику у Петрония и Рабле. И у Гоголя. Вот и у Алешковского, в котором жив Рабле. Со своим словарём он чистый писатель и даже сентиментальный писатель, моралист, как кто-то о нём сказал. С котёнком за пазухой, которого надо отогреть ценою собственного тепла, как в его рождественской сказке "Перстень в футляре".
Сам Юз Алешковской своей интересной персоной это самый живой и лучший собственный текст.
2001
Трагедия русской души
Памяти
Ирины Васильевны Созоновой
Герой этой книги Егор Созонов совершил в своей короткой жизни два роковых, непоправимых, смертельных поступка. 15 июля 1904 г. он по решению боевой организации партии социалистов-революционеров, которое стало его собственным непреодолимым решением внутренним, убил на улицах Петербурга государственного министра внутренних дел В. К. Плеве. 28 ноября 1910 г. в каторжной тюрьме в Горном Зерентуе в Забайкалье, за два месяца до выхода с каторги на поселение, он покончил с собой, следуя долгу чести заключённого, давшего слово таким единственным ему доступным способом протестовать против телесных наказаний, введённых тюремным начальством; и этим личным актом он хотел предотвратить коллективное самоубийство, к которому готовились заключённые. Он начал свой путь с того, что назначил в жертву другого человека, в котором видел олицетворение российского зла ("изъял Плеве из обращения", как сам формулировал в своей "исповеди" перед судом), кончил тем, что принёс в жертву себя.
Между этими двумя пределами судьбы Егора Созонова заключено содержание книги. Её составляют письма Созонова с каторги родным и любимой женщине, "невесте", Марии Прокофьевой. Письма эти были опубликованы в 20–е годы, но составители этой книги их собрали, отобрали, расположили, откомментировали, осмыслили по-новому. История русского терроризма и тайна этого явления нашей и мировой истории заново встают как вопрос перед нами сейчас, когда уже подведён итог ХХ веку. Политический террор был всегда, но убийства Цезаря, Генриха IV, Авраама Линкольна остались в истории её сильными эпизодическими событиями, однако то, что было начато действиями Народной воли в России при Александре II, открыло совсем иную эпоху истории. Только что впервые опубликован достаточно давний уже текст нашего историка Александра Зимина, где он писал о "детях 1 марта" (это было написано в 1974 г., и примеры относятся к тому времени, а сегодня кажутся уже такими устаревшими): "Вот они, предтечи похитителей самолетов, Баадеров-Майнхофов, захватчиков заложников и ирландских террористов. Поистине Россия прокладывала путь в Неизвестное" (Ex libris НГ, 05.04.2001).
В начале нового века продолжал прокладывать этот путь террор эсеровский, савинковско-азефовский. И вот в наполняющих эту книгу письмах перед нами открытая душа одного из громких его активистов – убийцы Плеве. И какую душу мы слышим? Самую чистую, нежную, мягкую, даже кроткую, преданную. "Я же ни до, ни после, никогда не слыхал, чтобы он осуждал кого-либо". Это товарищ по партии, Борис Савинков, сам совсем другого душевного склада деятель, так вспоминал Со-зонова. "Что-то было в нём, что говорило и внушало (да и всю жизнь потом), что он не хочет быть судьёй людей, что он не захочет взять на себя осуждения и ни за что не осудит". А это Алёша Карамазов у Достоевского. Егор Созонов в письмах просит прислать ему "Братьев Карамазовых" в тюрьму, не зная, конечно, что думал сделать со своим Алёшей автор в следующем романе, о чём рассказал в своём дневнике А. С. Суворин: "Он хотел его провести через монастырь и сделать революционером. Он совершил бы преступление политическое. Его бы казнили. Он искал бы правду, и в этих поисках естественно стал бы революционером".