Тексты позднего Топорова открыто апеллируют "к подлинному бытию и свободе" (в глухоте к такой апелляции, "когда речь шла о высших художественных ценностях", у молодого Достоевского прежде всего, он упрекал Белинского, не случайно не оценившего "Господина Прохарчина"). В поздних работах происходила открытая обращённость к "бытийственному слою жизни" и её "высшим, наиболее напряжённым смыслам". Обращённость эта вела к прямому философствованию на грани бо-гословствования. У Владимира Николаевича есть неподписанный и неопознанный многими текст – анонимная (по обстоятельствам времени) вступительная статья к изданным в 1982 г. в Париже "Философским сочинениям" А. А. Мейера. Автор статьи подхватывает "последнее слово" русской религиозной философии ХХ века, которую Мейер продолжал катакомбно в советской России 30–х годов, и называет этим словом "жизнестроительную христианскую философию спасения".
Наверное, это главное, сокровенное, сердцевинное слово в философском языке самого Топорова, если читать внимательно корпус его, особенно поздних, текстов. Он открыл в нашей культуре такое сверхявление, как её петербургский текст – вернее же будет сказать, что он создал для нас его, эту мысленную реальность, сотворил и выстроил собственный петербургский текст в большом цикле работ, запечатлевших то, что сам назвал в одной из них своим полувековым петербургским "романом" – и исследовательским, и душевным. Роман великого филолога с великим городом породил великую идею петербургского текста русской литературы. И вот петербургский текст описан во всей его "не сводимой к единству антитетичности и антиномичности", во всей его мучительности и предельной катастрофичности – и, описанный так, парадоксальным, кажется, образом, он описан как текст спасения. "…Ибо, как сказано, где о – пасность, там и с – пасение" – корнесловит исследователь, обосновывая высокий трагический смысл страдания в переживании Петербурга русской культурой (Его страдание под ледяной корой, Его страдание больное, по Аполлону Григорьеву).
Но и не только в книге о петербургском тексте, а и в других работах автора мы встретим этот его афоризм с опасностью и спасением. И с отсылкой к первоисточнику – к стихотворению Гёльдерлина "Патмос", но в собственной – концептуально-собственной – редакции перевода, позволяющей корнесловить по-русски и строить свой афоризм. Два ключевые слова по-русски, в отличие от оригинала, – однокоренные слова. "Именно русский язык открывает, казалось бы, парадоксальную связь высшей угрозы (о – пас-ность) и конечного избавления от неё как высшего блага (с – пас-ение)…". Русифицированный Гёльдер-лин как ключевое место философского образа мира, переходящее из одного топоровского текста в другой.
Спасение – ключевое слово и позднего топоровского литературоведения (если условно определить его так). Грех Гоголя против Плюшкина – в роковой неспособности "увидеть человека в своем герое" и тем самым отказ художника героя "спасти" (при этом исследователь словно бы забывает о стратегическом замысле Гоголя спасти Плюшкина, вместе с Чичиковым – именно их двоих – в третьем томе поэмы, но тем самым этот утопический замысел художника, забыв о нём, подтверждает). Несколько раз в топоровских текстах возникает цитата из "Фауста", опрокинутая в нашу литературу: на приговор её герою (Плюшкину или Прохарчину – приговор от "низкой жизни" или даже от самого художника Гоголя) – Er ist gerichtet! – ответствует "Голос сверху" (от художника Достоевского и филолога Топорова) – Er ist gerettet!: "ситуация, не раз "разыгрываемая" в русской литературе". Вслед за и вместе с художником филолог берёт на себя задачу высшую – и кого же спасает он своим высшим судом? Самых малых, "последних" в нашей литературе. И господин Прохарчин, и "прореха на человечестве" оказываются у Топорова достойны цитаты из "Фауста".
О "Господине Прохарчине" В. Н. Топоров написал книгу (книгу, а не статью). Кто так пристально прочитал и, главное, полюбил эту дикую, "обделённую счастьем повесть", не возбудившую "любознательности и в современных исследователях" – ведь можно это за Иннокентием Анненским повторить и сегодня? Только двое они – поэт-критик Анненский и филолог-поэт Топоров.
Итак, не хватает определений – может быть, популярная "культурология"? Но в упомянутой вступительной к Мейеру сказано: "Ни культура, ни история в этих условиях совершающейся катастрофы не могут рассматриваться как полностью надёжные точки опоры, как вехи пути: и культура, и история могут не пережить катастрофы…" Философия спасения имеет ориентир поверх истории и культуры.
Однако мысль, которая чувствует себя "в условиях катастрофы", пребывает в истории – в своей отечественной истории прежде всего. История – большая отдельная тема в умственном космосе Топорова. Мысль пребывает в истории, однако в ней не умещается; мысль помещается по преимуществу на границах истории (истории как науки, но, далее, и самой истории как человеческого процесса), заглядывая за оба её предела – в область космологического ("О космологических источниках раннеисто-рических описаний"), но и в непредставимое иное будущее состояние ("Возникает вопрос – где границы истории (и исторического мышления) в будущем?"); более того – сама история "знает о своих границах (…) и о том, что она сама, история, лишь мост между тем, что было до неё и будет после неё". Современный учёный филолог заглядывает, по отношению к человеческой истории, в вопросы, близкие к тем, в которые, по отношению к самому человеку, заглядывали Достоевский ("на земле человек в состоянии переходном", 1864) и Ницше (человек – это мост, переход).