Человек у зеркала – тоже бахтинская тема; речь идёт большей частью о самообмане самосознания, какой ситуация эта содержит в себе: "Из моих глаз глядят чужие глаза" (5, 71). Зависимость от зеркала это зависимость от чужого взгляда (как от чужого слова), чреватая явлением двойника. Но "зеркало абсолютного сочувствия" – это иное. Сочувствие нам даётся как благодать, так сказано нам поэтом; и не об этом ли у Бахтина, с его презумпцией абсолютного сочувствия ("абсолютный" эпитет в его афоризме – главное слово)? Тютчевское четверостишие, к которому отсылает бахтинская запись, – о чём оно, как не о благодатной зеркальности бытия, той, в которой угол падения не равен углу отражения (который нам не дано предугадать)? В произведении Достоевского, на котором особенно (как и на "Двойнике") задерживался Бахтин, есть, кажется, то и другое зеркало. Человек из подполья у зеркала – это крайний случай одержимости чужим взглядом и чужой оценкой. Но вот что случилось с ним:
"А случилось вот что: Лиза, оскорблённая и раздавленная мною, поняла гораздо больше, чем я воображал себе. Она поняла из всего этого то, что женщина всегда прежде всего поймёт, если искренно любит, а именно: что я сам несчастлив".
Она поняла его, минуя сразу все его безобразные оболочки: чем не зеркало абсолютного сочувствия? Именно – абсолютного, проходящего сразу мимо всего неприятного и противного к скрываемому ядру души, в самом деле иному и лучшему. То самое идеальное в Достоевском, о чём речь выше, – в этом столь неприятном тексте.
Бахтин бывал несправедлив к Толстому, оттого что не был к чему-то главному в нём расположен. Это главное он формулировал за Толстого так: "Мне надо одному самому жить и одному самому умереть" (5, 347). У самого Толстого это сказано так: "И жизнь истинная – только та, когда живёшь один перед Богом, а не перед людьми". У Достоевского человек перед Богом это всегда человек перед человеком, как брат Иван перед братом Алёшей. "Обойтись с самим собой" – так Бахтин эту как бы толстовскую самодостаточность формулирует для героев Достоевского. Он это формулирует для таких героев, как господин Го-лядкин (6, 238) и человек из подполья, но обойтись с самим собой хотят и герои иного, гордого типа – Ставрогин, Иван Карамазов. Обойтись без признания, без утверждения другим человеком, какое подарила Лиза подпольному герою, приняв его как несчастного человека, но он такого утверждения любовью, в обход его самоутверждения, принять не смог. "Обойтись" так – как будто значит обойтись без чужого мнения, взгляда, слова, оценки, и разве не хорошо обойтись без этих малоприятных вещей, без зависимости от них, без зависимости? Но как бы не потерять вместе с ними и что-то необходимое и дорогое, отвечают Достоевский-Бахтин. Не потерять бы и зеркала абсолютного сочувствия, которое нам даётся как благодать в ответ на нашу заинтересованность во мнении, взгляде, оценке. В такой заинтересованности, нужде в другом человеке – наша слабость и зависимость, но и шанс на проникновения и прорывы. Достоевский знал толк в таких вещах и без своего разбирательствах в неприятных амбициях не пришёл бы к своим духовным сияниям. Он не сказал бы, как Толстой, что чем меньше значит мнение людей, тем ближе Бог. "Толстой всю жизнь искал Бога, как ищет его язычник, природный человек" – писал Н. А. Бердяев, – Достоевского мучила тема о человеке, он не теолог, он антрополог. "Поистине, вопрос о Боге – человеческий вопрос. Вопрос же о человеке – божественный вопрос, и, быть может, тайна Божия лучше раскрывается через тайну человеческую, чем через природное обращение к Богу вне человека".
Достоевский у Бахтина – не теолог, он антрополог, единым словом объявший свой мир – "ты еси". Бахтин перед Достоевским – философ в роли филолога, принявший на себя эту роль всерьёз и её исполнивший.
Так её при этом исполнивший, что, скажите, где другая работа о Достоевском, где бы так было сказано о художественном совершенстве этого писателя, которым более или менее пренебрегала философская критика? В своём духе и вопреки обычным представлениям Бахтин описывает роман Достоевского как художественную гармонию. Он даёт такие характеристики конструктивного совершенства этого романа, какие очень редки и просто единственны в литературе о Достоевском. Ведь кто приводится из мировых поэтов ему в параллель? Поэты совершенные – Данте ("мир Достоевского по-своему так же закончен и закруглён, как и дантовский мир": 6, 40) и, что удивительнее, Расин. Сравнение с Расином выглядит парадоксом, говорит автор книги, настолько отличны они содержательно. "Но художественно герой Достоевского так же точен, как и герой Расина" (6, 61). И какой герой? Человек из подполья – возможно ли представить героя более отличного "содержательно"? Но "внутренние и внешние диалоги в этом произведении так абстрактны и классически чётки, что их можно сравнить только с диалогами у Расина" (6, 281). Таков взгляд филолога в этом трактате философа в роли филолога.
"Грандиознейший из художников" – градусу этой оценки (у Вячеслава Иванова) отвечает книга 1929–1963 гг. "Проблемы творчества / поэтики Достоевского".
2005
Вспоминая Лидию Яковлевну
Не хочется начинать с того, что жить у нас, как известно, надо долго. Это от повторения стало общим местом, но, вспоминая Лидию Яковлевну, можно это и повторить и не бояться общего места. Лидии Яковлевне было дано долголетие, которое кажется не случайным обстоятельством её биографии, словно бы обоснованным, оправданным её философией жизни.
Всё современное вокруг себя Лидия Гинзбург умела – и любила – видеть как историческое; и это было тем сильнее, чем крупнее и ярче был перед ней человек – Ахматова, Маяковский, Шкловский. "Она для нас исторический факт" – это Ахматова в 1927 году, "мы же, гуманитарная молодёжь 20–х годов", вовсе не были для Ахматовой историческим фактом (46). С поправками на время и на лица, но, наверное, в похожем положении были и мы, гуманитарная молодежь (уже не такая и молодёжь) 60–х годов, к самой Лидии Яковлевне. Я познакомился с ней в середине 60–х благодаря Елеазару Моисеевичу Мелетинскому и книге Лидии Гинзбург "О лирике" (1964), которую неожиданно получил в подарок от автора, после чего, разумеется, постарался представить в письме подробный отчёт впечатлений. По ситуации моё письмо ответа автора не предполагало – и вновь неожиданно я такой ответ получил вместе с приглашением звонить и заходить, "если будете в Ленинграде". Л. Я. искала контактов с новой "гуманитарной молодёжью", её себе в собеседники выбирала и была ею окружена.
Тогда же, немного раньше, в самом начале 60–х, случилась наша (в том же качестве "гуманитарной молодёжи") встреча с Бахтиным. О ней я мог бы в точности повторить то, что в 1928 г. Л. Я. записала о своих опоязовских учителях (61): для меня это было "необыкновенно серьёзным случаем жизни".
"Люди не нашего времени" – так покойная Юдифь Матвеевна Каган назвала свою статью-воспоминание о людях бахтин-ского круга, и прежде всего о своем отце, Матвее Исаевиче Кагане. В статье приводится разговор Ахматовой с М. К. Поливановым; о романе "Доктор Живаго" Ахматова говорила, что там её время, но она никого в романе не узнаёт. "Таких людей не было видно в литературно-художественном обществе тех лет, они были незаметны среди посетителей "Бродячей собаки" (…) – объясняет М. К. Поливанов. – Легче представить себе их где-то среди молодого окружения сборника "Вехи" или, позднее, в том Невельском кружке, из которого вышли Юдина, Бахтин, Матвей Каган (…) Почти все люди этого рода были уничтожены или прожили свою жизнь очень незаметно…"