Поэтому деревенский дневник омывается океаном слышимой речи, "вечной речи", как хорошо сказала автор одной из немногих чутких статей о писателе Петрушевской. "Карамзин" – это "речевое пространство" со многими уровнями-слоями, от чточточто дадада, через якобы Клава ударила внучку якобы внучка курила до чистого авторского – я / единственный свидетель (…) что будет / если я отвернусь. Как ни странно, странное сближение стихийной эстетики Петрушевской с философией Бахтина можно ещё продолжить; у Бахтина ведь кроме философии поступка была еще философия языка, в которой есть такое место: художник в процессе творчества видит и слышит своих героев. "Он не заставляет их говорить (как в прямой речи), он слышит их говорящими. И это живое впечатление от как бы во сне услышанных голосов может быть непосредственно выражено только в форме несобственной прямой речи. Это – форма самой фантазии". Автор "Карамзина" обладает способностью слышать многочисленных персонажей мира повествования говорящими, множественный, коллективный субъект своего дневника – говорящим, и говорящий этот мир по преимуществу дан нам не в объективных формах прямых речей отдельных лиц, независимых как бы от автора, а сонмом-хором голосов, уловленных авторским слухом и удержанных авторской памятью, вмещённых в эту память, ею, так сказать, приватизированных, живущих в ней, доносящихся к нам уже из особого личного авторского пространства авторской памяти. Но это личное пространство – субъективное-объективное речевое пространство множества голосов. "Живое впечатление от как бы во сне услышанных голосов" – и вправду похоже на впечатление от деревенского дневника.
От себя же, собственным голосом, автор творит свою малую лирику, даже уже и не прямо связанную с материалом этой вот окружающей жизни, но порождённую ею, вот например:
весь мир
копится в тех
кого обиделис трудом
просачивается
сквозь нихкак верблюд
через игольное ушко
обиженные
злобные
узкое местомира
вдруг раз
и вообще
перекроют
кислородчерез добрых
мир
свободно идёт
1999
О филологах нашего времени
Бахтин-филолог: книга о Достоевском
Бахтин в своём известном нам творчестве осуществился больше как филолог и первую громкую известность приобрёл двумя литературоведческими книгами, но он филологом себя не называл, а слово "литературоведение" произносил с гримасой. Он называл себя – не в литературных, публичных текстах, а в устных, личных, интимных высказываниях – философом. Такова была его самоидентификация: я философ.
Этот общеизвестный факт приобретает новый интерес сейчас, после нового выступления Михаила Леоновича Гаспарова о Бахтине. Наш замечательный филолог специально высказался о том, что Бахтин не филолог. Как будто ведь то же и сам Бахтин о себе говорил. Но только как будто: то же да не то. Интимное (почти лирическое) самоопределение это одно, небеспристрастное суждение со стороны – другое. У Гаспарова – жёсткий и даже агрессивный отказ философу Бахтину считаться филологом: он не наш. Граница проведена очень резко. Гаспаров второй раз крупно высказывается о Бахтине – через 25 лет! Через четверть века – вторые гаспаровские антибахтинские тезисы. Рискну заметить, что слышится в этом что-то психологическое и личное, а не только научное, словно наш сильный филолог лично и глубоко задет явлением Бахтина. Словно по импульсу "Не могу молчать" это новое слово. Но выступление принципиальное, тем и интересное.
Принципиальность эта решительная и твёрдая, нацело исключающая вместе с философом Бахтиным и просто хотя бы касательство философии к филологии, вместе же с философией исключающая и творчество из исследования ("В культуре есть области творческие и области исследовательские. Творчество усложняет картину мира, внося в неё новые ценности. Исследование упрощает картину мира, систематизируя и упорядочивая старые ценности. Философия – область творческая, как и литература. А филология – область исследовательская".) Вместе и упрощённый и как бы очищенный образ филологической деятельности; можно спросить – не чересчур ли очищенный? Автор этого образа в одном из своих изящных эссе утверждает "обязанность понимать"; из размышления следует, что это обязанность понимать человеческую, в том числе социальную жизнь, в определении же гаспаровской филологии эта обязанность, собственно, не присутствует. В парадоксальной гаспаровской филологии это один из её вызывающих парадоксов. Вернее, она, конечно, присутствует – пессимистически: если между мной и самым интимным другом "лежит бесконечная толща взаимонепонимания, можем ли мы после этого считать, что мы понимаем Пушкина?" О Пушкине далее ставшее уже знаменитым о том, что "душевный мир Пушкина для нас такой же чужой, как древнего ассирийца или собаки Каштанки". Однако Пушкин всё-таки именно душу послал нам в заветной лире – столь же, видимо, "неоправданно-оптимистически", как и мы стремимся с этой душой в такой оболочке, которую он посчитал надёжной – в поэтическом слове – войти в контакт. "Стилистическое богатство его ехидства" (Гаспаров о Щедрине, а мы о Гаспарове) бьёт по нашей иллюзии лёгкого понимания Пушкина, но ведь и прямо по автору "Памятника". Да и вообще всем "Памятникам", неоправданно-оптимистическим, филолог не хочет верить; он задаётся вопросом: как Гораций себе представлял тех, кто будет его читать в веках, ведь точно не как нас с вами? Гораций, в самом деле, поставил предел своей поэзии и поэтической славе: пока жрец восходит на Капитолий, да и Пушкин – пока жив будет последний пиит; но всё-таки пушкинский срок ещё не совсем истёк, а у Горация то был доступный образ его исторической римской вечности. И он же первый сказал, что не весь умрёт, авторитетнейший же современный филолог выставляет против Бахтина картину своей филологической некрофилии (прямо так её именуя) и всякого бывшего слова как мёртвого материала и разговора с мёртвым поэтом как разговора с камнем. Нет, весь я не умру, однако, сказано было прямо.
Смеем предположить, что гаспаровская картина несовместимого разделения исследования и творчества ("типа", как сейчас говорят, железного занавеса) – картина недостоверная. Творчество нужно и в простом общении, чтобы "разбирать по камушку" толщу взаимонепонимания (а философски гаспаровская филологическая картина вся упирается в эту картину простого общения). Согласимся: творчество преобразует предмет исследования, но как "оставить его неприкасаемым", если мы уже к нему прикоснулись с целью его исследовать? Вот загадка: хитрый Эдип, разреши.
Это отступление в сторону М. Л. Гаспарова вынужденно становится вступлением в тему о Бахтине-филологе. Бахтин стал известен книгой о Достоевском, и мы когда-то примчались втроём в Саранск к литературоведу, которого не с кем было сравнить. Он же сразу уточнил знакомство: – Но я не литературовед, я философ. То же затем твердил Дувакину. Первая репутация литературоведа и по Гаспарову была недоразумением, длящимся и поныне. Бахтин по недоразумению считается филологом – лишь потому, что написал две книги "на материале Достоевского и Рабле". На материале – т. е. это книги не о Достоевском и Рабле, а о чём-то своём, бахтинском, пользуясь ими как материалом.
Это впечатление "материала" – неслучайное: вот и Ольга Седакова говорит о материале, который даёт возможность мыслителю "заземлить" свою слишком общую мысль и "успокоить" её "на каком-то конкретном задании". Это неплохо сказано.