Сашка постояла, недоумённо и тупо улыбаясь, потом стала нерешительно расстёгивать кофту мёрзлыми, словно чужими пальцами и почему-то не могла отвести глаз от этого странного, страшного лица со стеклянными мёртвыми глазами…
– Ну, ты… живей, а то кто подойдёт! – проскрипел прохожий.
Страшный холод охватил голую Сашку со всех сторон. Дыхание захватило. Калёное железо разом прилипло ко всему телу и, казалось, стало сдирать всю оледенелую обмороженную кожу.
– Бейте скорей… – пробормотала Сашка, сама поворачиваясь к нему задом и стуча зубами.
Она стояла совсем голая, и необыкновенно странно было это голое маленькое тело на снегу, посреди лунного, морозного, ночного поля.
– Ну… – задыхающимся от какого-то страшного ощущения голосом прохрипел он. – Смотри… выдержишь – пять рублей, не выдержишь, закричишь – пошла к чёрту…
– Хорошо… бейте… – едва пробубнили прыгающие мёрзлые губы и всё оледенелое тело Сашки билось как в судороге.
Прохожий зашёл сбоку и, вдруг подняв тонкую палку, изо всей силы, с тупым и странным звуком ударил Сашку по худому, сжавшемуся заду.

И. Захаров "Блядь косая"

О. Грибель "Голая шлюха"
Страшная режущая боль пронизала всё мёрзлое тело до самого мозга, и казалось, всё поле, – луна, прохожий, небо, весь мир, – всё слилось в одно несусветное ощущение ужасающей, режущей боли.
– Аб… – сорвался с губ Сашки короткий как будто испуганный звук, и Сашка пробежала несколько шагов, судорожно ухватившись обеими руками за место удара.
– Руки, руки пусти! – задыхаясь, крикнул он, бегом догоняя её.
Сашка, судорожно сжав локти, отвела руки, и второй удар мгновенно обжёг её тою же нестерпимой болью. Она застонала и упала на четвереньки. И когда упала, со страшной быстротой, один за другим на голое тело посыпались раскалённые режущие удары, и, кусая снег, почти потеряв сознание, обезумевшая Сашка поползла голым животом по снегу.
– Де-вять! – просчитал придушенный, захлёбывающийся голос, и молния обожгла голое тело с каким-то новым мокрым звуком. Что-то будто репнуло, как мороженый кочан, и брызнуло на снег.
Сашка, извиваясь, как змея, перевернулась на спину, пачкая кровью снег, и впалый живот тускло заблестел при луне острыми костями бёдер.
И в ту же минуту какое-то невероятное, острое, жгучее железо прорезало ей левую, тупо подпрыгнувшую грудь.
– Десять! – где-то страшно далеко крикнул кто-то, и Сашка потеряла сознание. Но она сейчас же очнулась.
– Ну, вставай, стерва… получай… – хрипло говорил над нею дрожащий, захлёбывающийся голос. – А то уйду… Ну?..
Луна светила высоко и ярко. Синел снег, и пусто молчало поле. Сашка, голая, не похожая на человека, шатаясь и цепляясь за землю дрожащими руками, поднялась посреди дороги, и по её белому от луны телу быстро поползли вниз чёрные тонкие змейки. Она уже не ощущала холода, а только странную слабость, тошноту, мучительную дрожь и ломоту во всём теле, прорезываемом острой жгучей болью. Крепко схватившись за избитое мокрое тело, Сашка добралась до платья и долго одевалась в оледенелые тряпки, молча копошась посреди пустого лунного поля.
И только когда оделась, и тёмный силуэт прохожего растаял далеко в лунной дымке, разжала руку и посмотрела. Жёлтенький золотой искоркой блеснул на окровавленной чёрной ладони.
(Михаил Арцыбашев "Счастье")
Но "проституция ничему не уступает": свидетельство истории. И, значит, "пусть она будет", но совершенно в ином виде, чем теперь: не в виде бродячих грязных собак, шляющихся "для всякого" по улице, не в виде "мелкой лавочки", где каждый берёт "на три копейки семячек". Нужен иной её образ: не оскверняющий, не развращающий.
Как-то у меня мелькнуло в уме: в часть вечера, между 7–9 (и только), все свободные (без мужей и не "лунного света") выходят и садятся на деревянные лавочки, каждая перед своим домом, и скромно одетые, – держа каждая цветок в руке. Глаза их должны быть скромно опущены книзу, и они не должны ничего петь и ничего говорить. Никого – звать.

К. А. Сомов "Куртизанки"
Проходящий, остановясь перед той, которая ему понравилась, говорит ей привет: "Здравствуй. Я с тобой". После чего она встаёт и, всё не взглядывая на него, входит в дом свой. И становится на этот вечер женою его. Для этого должны быть назначены определённые дни в неделе, в каждом месяце и в целом году. Пусть это будут дни "отпущенной грешницы" – в память её…

Ф. Ропс "Порнократия"
В разряд этот войдут вообще все женщины страны – или города, большого села, – неспособные к единобрачию, неспособные к правде и высоте и крепости единобрачия. Они не должны быть ни порицаемы, ни хвалимы. Они просто факт…
(Василий Розанов "Опавшие листья")
Мы, женщины, даже при наличности любви, не можем относиться слишком прямолинейно к факту. Для нас факт всегда на последнем месте, а на первом – увлечение самим человеком, его умом, его талантом, его душой, его нежностью. Мы всегда хотим сначала слияния не физического порядка, а какого-то другого. Когда же этого нет и женщина всё-таки уступает, подчинившись случайному угару голой чувственности, тогда вместо полноты и счастья чувствуется отвращение к себе. Точно ощущение какого-то падения и острая неприязнь к мужчине, как нечуткому человеку, который заставил испытать неприятное, омерзительное ощущение чего-то нечистого, отчего он сам после этого становится противен, как участник в этом нечистом, как причина его.
(Пантелеймон Романов "Без черёмухи")
Елене часто казалось, что на её обнажённом теле тяжко лежат чьи-то чужие и страшные взоры. Хотя никто не смотрел на неё, но ей казалось, что вся комната на неё смотрит, и от этого ей делалось стыдно и жутко.
Было ли это днём, – Елене казалось, что свет бесстыден и заглядывает в щели из-за занавеса острыми лучами, и смеётся. Вечером безокие тени из углов смотрели на неё и зыбко двигались, и эти их движения, которые производились трепетавшим светом свеч, казались Елене беззвучным смехом над ней. Страшно было думать об этом беззвучном смехе, и напрасно убеждала себя Елена, что это обыкновенные неживые и незначительные тени, – их вздрагивание намекало на чуждую, недолжную, издевающуюся жизнь.
Иногда внезапно возникало в воображении чьё-то лицо, обрюзглое, жирное, с гнилыми зубами, – и это лицо похотливо смотрело на неё маленькими, отвратительными глазами.

Ф. фон Штюк "Грех"
И на своём лице Елена порой видела в зеркале что-то нечистое и противное и не могла понять, что это.
Долго думала она об этом и чувствовала, что это не показалось ей, что в ней родилось что-то скверное, в тайниках её опечаленной души, меж тем как в теле её, обнаженном и белом, подымалась всё выше горячая волна трепетных и страстных волнений.
(Фёдор Сологуб "Красота")
Они писали меня.
Я стояла одна, обнажённая, перед ними. Я же была их, их – там, на полотне.
И ещё смотрела.
И нашла, что мы с Верой были строги накануне и что кричала я и ругалась, как… проститутка.
И ещё была. И ещё смотрела много раз. И упивалась своим утешением, своим утешением.
Тридцать три урода были правдивы. Они были правдою. Они были жизнью. Острыми осколками жизни, острыми, цельными мигами. Такие – женщины. У них любовники.

У. Этти "Три стоящие обнажённые"
Каждый из этих тридцати трёх (или сколько там было?) написал свою любовницу. Отлично! Я же привыкла к себе у них.
Тридцать три любовницы! Тридцать три любовницы!
И все я, и все не я.
Изучала уродов подолгу: перед тем как стоять, после того как стояла.
Стояла для того, чтобы изучать. Это было так едко. Мне казалось – я учусь жизни кусочками, отдельными кусочками. Осколками, но в каждом осколке весь его изгиб и вся его сила.
И стали уроды делиться. С каждым днём яснее. Половина стали любовницами и половина – Царицами. Каждый из тридцати трёх создал свою любовницу или свою Царицу.
И стало мне забавно отсчитывать любовниц от Цариц. Но каждый день они путались снова, а когда уходила, и дома, лёжа у себя на локтях, старалась я припомнить каждую себя, каждый свой осколочек там, – путались личины мучительно, и я смеялась, как глупенькая, вскакивала и громко шептала:
Тридцать три любовницы. Тридцать три Царицы. Тридцать три любовницы. Тридцать три Царицы. И все я! И все я!
(Лидия Зиновьева-Аннибал "Тридцать три урода")

Н. Бодаревский "Обнажённая в мастерской"