Вяч. Иванов в 1911 г. обнаруживает, по крайней мере, два экзистенциальных урока Достоевского. Первый: "Роман Достоевского есть роман катастрофический, потому что все его развитие спешит к трагической катастрофе… Каждая клеточка этой ткани есть уже малая трагедия в себе самой; и если катастрофично целое, то и каждый узел катастрофичен в малом". Второй: "Не познание есть основа защищаемого Достоевским реализма, а "проникновение" – некий trancensus субъекта, такое его состояние, при котором возможным становится воспринимать чужое Я не как объект, а как другой субъект. Это не периферическое распространение границ индивидуального сознания, но некое передвижение в самих определяющих центрах его обычной координации…". Признавая значение метода проникновения и для русского экзистенциального сознания (Белый, Андреев), подчеркнем все же особое его значение для экзистенциализма Кафки и Сартра: эффекты кафкианской "переобъективации" в малой прозе – прямое продолжение опыта Достоевского.
Столь же плодотворно Достоевский увидел, по мнению С. Булгакова (1914), еще одну важнейшую особенность экзистенциального сознания – его аполитичность: "Политика не может составить основы трагедии, мир политики остается вне трагического…".
Но наиболее важным для XX столетия открытием писателя стал опыт его антропологи, давший многие перспективы познания человека. В 1922 г. Э. Радлов замечает: "Достоевский интуитивно схватывал и осязал самую глубину души человеческой; он чувствовал, что природа души алогична, потому и может быть выражена лишь в приблизительных образах и в фантастических мыслях, а не в строго логических, лишенных противоречий, формулах".
Н. Бердяев в "Миросозерцании Достоевского" (1923), стремясь уловить сущности человека "по Достоевскому", пользуется понятийно-терминологическим аппаратом, близким литературе экзистенциальной традиции: "Вихрь… страстных человеческих отношений поднимается из самой глубины человеческой природы, из подземной, вулканической природы человека, из человеческой бездонности"; "Раскрытие глубины человека влечет к катастрофе, за границы благоустройства этого мира"; "Человек переходит свои границы"; "…Встреча с последней глубиной человеческого духа, как изнутри открывающиеся реальности". Будь это общие заметки, они в равной мере могли бы характеризовать "героя" Белого, Андреева, Набокова. Но они – о человеке Достоевского, который стоит "в конце новой истории, у порога какой-то новой мировой эпохи". Всматриваясь в него, Достоевский и Ницше "познали, что страшно свободен человек и что свобода эта трагична, возлагает бремя и страдание". Пройдет время – и об этом же догадается Сартр…
Воссоздавая духовный образ Достоевского, анализируя его основные концепции (человека, свободы, зла, любви и др.), Н. Бердяев дает наиболее адекватное и логическое и эмоциональное осмысление экзистенциальных уроков писателя. Миросозерцание нового века наличествует у Достоевского по всем характерным для этого века параметрам, но Достоевский, прозревая спектр атрибутивных экзистенциальных проблем, останавливается перед главным тезисом экзистенциального мышления – "мир без Бога". Центр мироощущения писателя – свет, Бог. А потому Достоевский "…сохраняет нам самое главное и самое дорогое, то есть нашу личность и нашу индивидуальность", – цитирует Н. Бердяев "Записки из подполья". "Дионистический экстаз у Достоевского никогда не ведет к исчезновению человеческого образа, к гибели человеческой индивидуальности". Личность в человеке Достоевского сохраняется благодаря Богу. Бердяев в начале 1920-х годов предрекает конечный вывод экзистенциального сознания ХХ века, который "договорит" вслед за Андреевым Набоков: "Убийство Бога есть убийство человека".
(Впервые же "мир без Бога", а значит, и начало трагедии XX века обнаружил Л. Толстой. Личность у Достоевского сохраняет Бог (и "последние" у Достоевского – люди, ибо веруют). У Л. Толстого не "свобода во Xристе", а "свобода как таковая" разверзлась перед "человеком как таковым" – Иваном Ильичом, Позднышевым, в рассказе "Хозяин и работник"; и эта свобода (в судьбе Позднышева) на наших глазах "обращается в свое отрицание", "истребляет себя, переходит в свою противоположность, разлагает и губит человека" – Г. Флоровский.)
Катастрофическое сознание XX века зарождалось в рамках реалистического опыта Достоевского. "Явление Достоевского означало, что в России родились новые души… Мы ушли в другие измерения, еще неведомые людям той (XIX в.) более спокойной и счастливой эпохи. Мы принадлежим не только иной исторической, но и иной духовной эпохе. Наше мироощущение сделалось катастрофическим", – писал Н. Бердяев.
Основной пафос рассуждений Бердяева о Достоевском определяется христианским мировоззрением философа. Иначе Достоевский рассматривается Л. Шестовым. Плодотворность шестовской концепции определяется рядом обстоятельств. Во-первых, исследователя интересуют не отдельные аспекты творчества, а метод великого писателя. Во-вторых, он использует прием контраста, сопоставляя судьбу и пути Достоевского с Ницше, сравнивая с Кьеркегором. Ницше позволяет установить истоки духовного переворота и метода мышления нового века. Сопоставление с Кьеркегором обнаруживает значение опыта Достоевского для становления сознания XX века в целом.
У Кьеркегора выявляется онтологическое одиночество человека, утратившего опору знания. Достоевский "напрягает все свои силы, чтобы вырваться из власти знания… отчаянно борется с умозрительной истиной и с человеческой диалектикой, сводящей откровение к познанию, – пишет Шестов в работе "Киркегард и экзистенциальная философия".
Экзистенциальное сознание XX столетия идет путем Достоевского, путем Ницше: стремится преодолеть пределы традиционного знания и опыта, пределы внешних очевидностей. "Каждый раз, как из-под его ног уходит почва, его охватывает мистический ужас: видит ли он новую действительность или ему только грезятся страшные сны. Перед ним поэтому постоянная трагическая альтернатива: с одной стороны, положительная, но опустошенная, бессодержательная действительность, с другой стороны, – новая жизнь, манящая, обещающая, но пугающая, точно привидение. Неудивительно, что он постоянно колеблется в выборе пути и то страшными заклинаниями вызывает свою последнюю мысль, то впадает в полное безразличие, почти в отупение, чтобы отдохнуть от чрезмерного душевного напряжения… в одну и ту же почти минуту вы можете застать его на двух совершенно противоположных полюсах человеческой мысли…". Так Шестов пишет о Ницше, отвергающем позитивизм, но в той же мере это можно сказать и о Достоевском, и об экзистенциальном слове. (Слово Кафки, Белого, Бунина, Г. Иванова точно так же борется с пределами, "стенами", "дважды два четыре", с "опытом": оно знает истину и не может ее выразить – мешает инерционная семантика традиционного.) Экзистенциальному слову удается уловить истину, только когда оно поднимается над номинативностью, предметностью – тем, что "расплющило, раздавило… сознание, вбив его в плоскость ограниченных возможностей…". "Наши самоочевидности – только наши самовнушения… – пишет Шестов. – И если вы хотите "постичь" Достоевского, вы сами непременно должны повторять его "основное положение": дважды два четыре есть начало смерти. Нужно выбирать: либо опрокинем дважды два четыре; либо признаем, что последнее слово, последний суд над жизнью – есть смерть".
Из опыта Достоевского Л. Шестов выводит и другие экзистенциальные уроки: любовь к страданию, антиномичность свободы, двойное зрение, запредельная глубина психологизма, константная пограничная ситуация, полифонизм. В генезисе экзистенциального сознания опыт Достоевского не дробится. Он как концептуально-художественное целое и выводит писателя на уровень мышления XX века.
Из экзистенциальных уроков Достоевского проистекают два положения. Первое – Н. Бердяева: "Наша духовная и умственная история XIX века разделяется явлением Достоевского". Второе – Л. Шестова: "…Теперь ведь уровень идей во всех странах один и тот же, как уровень воды в сообщающихся сосудах". То есть не только русское, но и европейское художественное мышление делится на "до" и "после" Достоевского. Для истории русской и европейской экзистенциальной традиции опыт Достоевского и исключительно судьбоносен, ибо творчество Достоевского есть русское слово о всечеловеческом, а экзистенциальное сознание ХХ века – общее русско-европейское слово о нем.
(Эпохой в осмыслении художественного мира и форм эстетического мышления Достоевского стали работы М.М. Бахтина. Бахтинская система исследования Достоевского – система логоцентрическая. Однако, продвинув изучение творчества Достоевского в трудную эпоху преобладания идеологических подходов и социологических прочтений на десятилетия вперед, логоцентризм Бахтина многие аспекты художественного мира Достоевского сделал еще более сокровенными. В данном случае отдалялись от исследователей именно экзистенциальные пласты опыта Достоевского. "Темная, неартикулируемая, трагическая сторона мира Достоевского как бы испарилась", – писала К. Эмерсон. Метод Бахтина в абсолютизированном виде измельчал и дробил проблему "Достоевский и экзистенциализм". Слово как предел человеческого бытия у Бахтина сдерживает прорыв к иным пределам – метафизическим, онтологическим, экзистенциальным, в пространстве которых и находится этический и эстетический опыт Достоевского.)