Старшая была властной, хитрой и опасной женщиной, достаточно умной, чтобы не пытаться открыто унизить наложницу, способную одним ударом убить взрослого крепкого мужчину. Нина могла бы стать для нее угрозой, если бы родила Сапару сына, но шли недели, у Нины появилась женская кровь, и старшая жена успокоилась – лоно странной чужеземки не приняло семя господина, она бесплодна. Бояться нечего, страсть остынет, и очередную надоевшую игрушку выбросят. Пусть господин играет. Пусть хвастается ею, рассказывает, что у нее сила мужчины и соски как у молодой кобылицы и что она научилась стрелять на скаку. Оттого она и бесплодна – куда женщине чужой крови скакать по-мужски, вот в ее лоне и не держится семя. Глупая, страшная женщина. Немая. Какой толк в жене, которая не может дать совет, не может по-женски подластиться, шепнуть на ушко, наказать, сославшись на немочь?
На самом деле Нина-Есуй давно управляла своим господином, но не показывала это на людях, никогда не пыталась унизить его, оспорив его волю перед всеми. Он быстро привык угадывать ее безмолвные желания. Увидев, как она смотрит на прислуживавших ему людей, дал ей двух служанок и охрану – двоих парней, тех самых, когда-то подсматривавших за ней и поплатившихся за это. Он дарил ей платья, серебряные ожерелья с изумрудами и бирюзой, кольца с крупными, кроваво-яркими бадахшанскими рубинами и гранатами. Подарил карабин «Сайга» с отделанным чеканным серебром прикладом, подарил белую кобылицу, пугливую, сильную и послушную, подарил новую камчу с оплетенной золотой нитью рукояткой, подарил бы что угодно – если бы она только пожелала. Она владела его мужской силой, и с ней он мог сколько угодно раз, пока не валился замертво от усталости, и всегда, подчиняясь касаниям ее рук, губ, лона его мужской корень снова наливался кровью, твердел, вставал. Какая жена смогла бы такое? Он хрипел и кусал ее, задыхался, с него градом катился пот, но он любил ее пять, десять раз за ночь, пока она не отстраняла его, не успокаивала, и тогда он засыпал как убитый, и наутро просыпался голодным как зверь, но отдохнувшим и счастливым. Она умела отбирать ненамного больше того, что давала сама. Никогда она не позволяла ему отвернуться, кончив, и равнодушно заснуть, всегда отпускала сама, потому что, насытившись, мужчины разочаровываются и безразличны к тому, чего так вожделели минуты назад.
И она снова начала писать. Она бросила много лет назад и пообещала себе никогда больше не пытаться. Нет ничего хуже – знать, как должно быть, как будет лучше, совершеннее, живее, – и не мочь перенести знание на лист бумаги или холст, и смотреть на аккуратное, чистенькое, мертвое убожество, не рисунок – чертеж. В сундучке второй жены, который Есуй, подцепив ногой, опрокинула, рассыпав содержимое по юрте, оказались ученические карандаши, и альбомы, и пачка высохших фломастеров. Она, глупышка, рисовала куклы, высунув язык от усердия, и они получались такими, каких рисуют приготовишки – большеголовыми, с нитками-спичками рук и ног, с глазами на полголовы и длиннющими ресницами. Нина-Есуй пришла за кругленьким зеркалом в медной оправе, которое заметила в руках второй жены еще вчера, пришла и спокойно взяла, и повернулась, чтобы уйти, а жена высунула язык вслед и плюнула. Нина-Есуй, заметив, повернулась и отвесила ей звонкую пощечину, и еще одну с другой руки – для равновесия. Та так и села, выпучив от удивления глаза, а Нина-Есуй осыпала ее содержимым ее же сундучка. Она заревела, схватив маленького плюшевого мишку, прижав к себе, будто ребенка. Тогда Нина присела на корточки подле нее, погладила по голове, обняла. Красивая, глупенькая девчонка, красивая, прижмись ко мне и не хнычь, зачем ты хнычешь? Ты красивая, никогда не думала, что киргизки могут быть такие красивые, тонкие, как тростинка, с тяжелой грудью, тонкими чертами.