Чрезмерное развитие одной из функций чревато угнетением других. Дело не в том, чтобы, подобно В. Розанову, назвать Гоголя "вием" и переложить на него все темные смыслы, которые поднимаются из-под земли на зов этого имени. Но и не замечать их родства тоже нельзя: "народная фантазия", на которую ссылается Гоголь в начале повести, здесь, как выясняется, в общем-то ни при чем – гораздо больше было здесь фантазии его собственной. Гоголь видел мир глазами, которые приводились в движение не только умом и сердцем, но и желудком. Гоголь – Вий, и одновременно – Хома Брут: раздвоившееся смысловое целое. Само имя философа в данном случае приобретает особый оттенок: ему нельзя было смотреть на Вия, однако жадность всепожирающего зрения взяла верх и заставила Хому поднять глаза, тем самым "предав" Гоголя-автора; возможно, поэтому он и стал "Брутом".
Превращая все это в метафору, можно говорить о своего рода "желудочном" мышлении (ср. с "noseconsciousness" – "нососознании" Гоголя, описанном Набоковым). Разница в том, что если "влияние" носа на гоголевские тексты сказалось в названии одной из его повестей и достаточно частом упоминании этой части лица в других текстах, то власть желудка распространилась в прозе Гоголя безраздельно, став ее невидимым, но полноправным распорядителем. Попутно замечу, что нос у Гоголя – такой же "агент" желудка, как и глаз, чего не скажешь, например, о Чехове или Бунине: в их прозе роль запахов оказывается существенно иной. Гоголевские персонажи смотрят вокруг себя всепоедающим взглядом; они втягивают мир внутрь себя, подобно тому, как гурман втягивает в рот длинные итальянские макароны (кстати, любимейшее блюдо Гоголя). Один конец их еще остается снаружи на тарелке, вне поедающего их тела, а другой в это время уже проник внутрь, достигая едва ли не самого желудка. Внимание к внутренней телесной организации, к пище и пищеварению у Гоголя было столь интенсивным, что поневоле "втягивало" в себя и окружающих его людей: кн. Репнина, находившаяся в Риме в одно время с Гоголем, сказала об этом жестко и точно: "…мы жили в его желудке".
Гоголь говорит о своих внутренностях в любом случае – и когда болен, и когда здоров; разница состоит в том, что в одном случае он жалуется на боли, запоры и несварения, в другом, – расписывает обеды и рестораны. "Безумие" желудка держит его под своим контролем, проявляясь, помимо мотивов "середины", "преувеличения" или "переполненного объема" (о самой теме еды или голода я уже не говорю), также и в постоянном сравнении персонажей и различных сюжетных обстоятельств с едой: описывая мир, Гоголь мыслит о нем на языке гастрономии и пищеварения, он, как повар, сам "готовит" текст, и сам же его съедает. Соответствующей случаю оказывается и лексика: в "Мертвых душах", например, метафоры еды проходят через все повествование, начиная с описания бала у губернатора (черные фраки и белые платья – "мухи на сияющем рафинаде") и кончая "гастрономическими" портретами Манилова и Ноздрева.
Да и что говорить о "пищевом" осмыслении обыкновенной жизни, если тема желудка вторгается у Гоголя даже в пределы церковные.
Желудок-храм
Андрий из "Тараса Бульбы" шел по подземному ходу с мешками, набитыми хлебом, и попал – в церковь. Нос майора Ковалева, после того как его извлекли из утреннего хлеба, становится самостоятельным "лицом" и тоже посещает церковь. Связь хлеба и церкви в обоих случаях достаточно очевидна. Если это так, тогда и тема желудка может оказаться где-то здесь же. Вспомним уже упоминавшуюся сцену обеда у помещика Петуха. Чичиков съедает очередной кусок телятины под хозяйскую присказку о городничем, поместившемся в переполненной церкви (не было места, да нашлось).
Церковь и желудок неожиданным образом оказываются рядом друг с другом или даже друг в друге. Впрочем, не так уж неожиданно: еда, прежде всего хлеб и вино, стоят в самом центре христианской обрядности, причем обретаются и вкушаются они именно в церкви. Проскомидия, то есть ритуальное приготовление церковного хлеба (просфор), осуществляется в начале всего храмового действа. В "Размышлениях о Божественной литургии" Гоголь подробно описывает, как готовятся просфоры; слово "середина" здесь продиктовано порядком действий, но смысл его невольно перекликается с "серединой" телесной, столь часто встречающейся в "мирских" сочинениях Гоголя: "…иерей берет из них одну из просфор с тем, чтобы изъять ту часть, которая станет потом Телом Христовым – средину с печатью…"; и далее – раздача "Святого Хлеба посреди церкви".
Пища и храм, как видим, вполне соединимы; все дело в том оттенке, который приобретает это соединение в прозе Гоголя. М. Вайскопф провел впечатляющее сопоставление гоголевского "Носа" и "Размышлений о Божественной литургии", из которого видно, что действия цирюльника Ивана Яковлевича представляют собой "шокирующую пародию" на церковный обряд приготовления хлеба, вина и воды. Учитывая специфическое отношение "докризисного" Гоголя к церковной обрядности, с подобной интерпретацией трудно не согласиться. Однако в нашем случае, где на первом месте стоят не ценностные установки, не идеология, а телесно-психический состав, соединение тем храма и еды получает иное (не исключающее и названного) истолкование. Гоголь мог позволить носу прийти в церковь, поскольку это не противоречило его собственному внутренне-телесному самоощущению или самочувствию. Если желудок – это "самый благородный" орган тела или даже "храм" (а в русском языке, в отличие, например, от итальянского, слово "храм" синонимично "церкви" и имеет вполне православный оттенок), то объединение церкви и еды уже не покажется случайным. Что же до языческого смысла слова "храм", то здесь работает и он. Если еда – это жертвоприношение, совершать которое есть величайшее удовольствие (вспомним о хлестаковских "цветах удовольствия"), дело, которому вполне стоит отдать себя ("… чего бы я желал? чтоб остальные дни мои я повел с тобою вместе, чтоб приносить в одном храме жертвы…"), тогда неосознанное осмысление "середины" тела как храма или церкви вполне объяснимо. Некоторым образом находит свое истолкование и парадоксальное совпадение "сюжета" церковного и "сюжета" телесного. Я имею в виду не пафос происходящего, а некое формально-логическое подобие или сходство: гоголевский сюжет начинается с голода, и дальнейшее действие, если смотреть на него с избранной точки зрения, представляет собой смысловую цепочку, основными звеньями которой станут появление еды и насыщение персонажа. В "Размышлениях о Божественной литургии" мы сталкиваемся с чем-то сходным: сначала голод, затем приготовление пищи и, наконец, – ее вкушение. "Священник, которому предстоит совершить литургию, должен еще с вечера трезвиться телом и духом…" Если говорить только о внешнем профиле событий, а не об их содержательном составе, то "трезвление" телом в начале гоголевских сочинений – почти общее место. Это видно и в "Носе", и в "Тарасе Бульбе", и в "Вие", и в "Мертвых душах", и в "Шинели", которая почти вся представляет собой одно сплошное трезвление, за исключением финала, где есть и искус, и пиршество, и кража.
О каком характере подобия можно говорить, сравнивая "Размышления" и "обычные" гоголевские сочинения? Едва ли сюжет художественный и сюжет литургийный сходятся в своих "идейных" основах. Скорее, речь идет о сходстве, продиктованном самой логикой бытия, где голод и насыщение есть составные элементы сюжета, разыгрывающегося всегда и везде, где существует жизнь. Об этом же, но только на языке мистики говорит и сам Гоголь, описывая в своих "Размышлениях" Тело Господне: "Вид хлеба сохраняет оно только затем, чтобы быть снедью человеку, и что Сам Господь сказал: Аз есмь хлеб".
Если вернуться к проблеме персональной гоголевской "феноменологии", то понять, что именно в ней первенствовало – власть тела или воля духовная, практически невозможно. Особенность гоголевского восприятия и переживания мира, как я уже говорил, сказывается в равной мере и когда он здоров, и когда болен. Гоголь жалуется, что аппетит не дает ему жить спокойно, отвлекая от "высокого" ("Хотел было кинуться с жаром новичка на искусства и бежать деятельно осматривать вновь все чудеса римские, но в желудке сидит какой-то черт, который мешает все видеть в таком виде, как бы хотелось видеть, и напоминает то об обеде, то об завтраке, словом – все греховные побуждения, несмотря на святость мест"). В других случаях Гоголь жалуется на желудочную болезнь, "деспотически вошедшую" в его состав и "обратившуюся в натуру". Гоголь то "ест за четверых", то жалуется на расстройство пищеварения, и все это происходит примерно в одно и то же время.