В статье "Путешествие из Москвы в Петербург" Пушкин писал: "Нравственность (как и религия) должна быть уважаема писателем" (XI, 237). Это заявление имеет прямое отношение к пушкинскому историзму, ибо нравственность народа возникает из его традиций и обычаев. В своей статье Пушкин недвусмысленно оспаривает волюнтаризм радищевского мышления, ставший для поэта атрибутом "полупросвещения". Так, например, "В кратком повествовании о происхождении цензуры" Радищев резко выступает против "постыдного изобретения", которое призвано, по его словам, "свирепствовать против рассудка". Он считает, что "цензура с инквизицией принадлежат к одному корню", на что Пушкин неожиданно заявляет: "Инквизиция была потребностью века" (XI, 238). Поэт убежден, в "необходимости цензуры в образованном и христианском обществе, под какими бы законами и правлением оно бы ни находилось" (XI, 235), но при этом оговаривает, что "Устав, коим судии должны руководствоваться, должен быть священ и непреложен" (XI, 237).
Создается впечатление, что в отличие от Пушкина Радищев не улавливает оборотной стороны явления и, сам того не замечая, стремится, – воспользуемся его словами, – заключить истину "в теснейшие пределы". Пушкину претит как подобная узость, так и "желчью напитанное перо" (XI, 238), которым написана книга, "некогда прошумевшая соблазном" (XI, 245). Он видит проблему не только иначе, но гораздо шире Радищева, и отмечая, что "Устойчивость – первое условие общественного благополучия" (XII, 196), здесь же задает вопрос: "Как оно согласуется с непрерывным совершенствованием?" (XII, 196). Браня правительство за "глубокую безнравственность в привычках" (XII, 329), он в "Путешествии из Москвы в Петербург" считает долгом заметить, что "со времен восшествия на престол дома Романовых (…) правительство всегда впереди на поприще образованности и просвещения" (XI, 244). Более того, в неподцензурной записке на французском языке Пушкин высказывает предположение, что "Освобождение Европы придет из России, потому что только там совершенно не существует предрассудков аристократии" (XII, 207).
Автору "Путешествия из Петербурга в Москву" Пушкин отказывает в самостоятельности и независимости интеллекта и остро реагирует на его "Слово о Ломоносове", посчитав, что Радищев "имел тайное намерение нанести удар неприкосновенной славе росского Пиндара" (XI, 225). Показательно, что защищая Ломоносова, Пушкин утверждает: "Между Петром I и Екатериною II он один является самобытным сподвижником просвещения" (XI, 249).
Этот контекст пушкинской статьи "Александр Радищев" означает, что ее автор словно обращается к великой тени "первого революционера" с теми же словами, которые были адресованы им "западнику" Н. Полевому: "Поймите же (…) что Россия никогда не имела общего с остальною Европою; что история ее требует другой мысли, другой формулы." (XI, 127).
Эта идея подсказана В. С. Непомнящим, автор весьма и сердечно ему признателен.
Прелюдия пушкинской эпиграммы
В XVIII веке шел процесс усвоения формы и социально-эстетических задач эпиграммы. В течение нескольких десятилетий русские поэты пытаются применить заимствованные сюжеты к стихии родного языка, постигают загадки задора лаконичного жанра. В этом отношении примечательны стихи Кантемира, стоявшего у начала русской эпиграммы:
Что дал Гораций, занял у француза.
О, коль собою бедна моя муза!
Да верна; ума хоть пределы узки,
Что взял по-галльски – заплатил по-русски
В большинстве случаев муза действительно верна поэту: он умеет прямолинейность сатирического выпада оживить язвительным намеком ("На гордого нового дворянина"), затейливой парафразой придать неожиданную пикантность тексту ("На старуху Лиду"), блеснуть кольцевой композицией, благодаря которой эпиграмма приобретает особую законченность ("На Брута", "О прихотливом женихе"). Но не всегда чужая форма оказывается послушной поэту, порой малое пространство жанра становится камнем преткновения для Кантемира, и тогда он вынужден прибегать к прозаическим "изъяснениям".
Поэт хорошо владеет ремеслом двухчастной композиции, но еще новичок в искусстве пуанта; чаще всего это лишь афористическая концовка, в которой нет столь необходимого эпиграмме эффекта непредсказуемости. Кантемир рассудочен и лишен озорства. Его остроумие умно, но не заразительно. Эпиграммы поэта ближе к латинским, нежели французским образцам этого жанра. А что касается адресата стихов, то их автор неизменно придерживался правила: "Имена утаены, одни злонравия сатирик осуждает". Очевидно, суждение Скалигера тоже казалось ему справедливым: epigrammatum tot genera sunt quot rerum. Среди эпиграмм Кантемира есть сатиры не только на светские пороки, но и на клерикально – политические несообразности ("На икону святого Петра").
Первым нарушил сатирический принцип поэта, желающего высмеивать злонравия, а не лица, В. Тредиаковский. Обрушившись на Ломоносова ("Хоть глотку пьяную закрыл, отвисши зоб…"), он положил начало литературной эпиграмме; правда, весь ее яд пока еще направлен не на особенности творческой деятельности адресата, а на его личность как таковую. Считать эту эпиграмму литературной дает лишь повод, послуживший ее появлению. Другим новшеством, введенным Тредиаковским в русскую эпиграмматику, были силлаботонические стихи. Силлаботоника и разнообразная рифмовка (перекрестная и смежная) в пределах одной композиции повышала возможности в овладении динамикой сюжета и интонирования стихотворной речи (см. эпиграмму "О, сударь, мой свет! Как уж ты спесив стал!.."), но в целом эпиграммы профессора элоквенции Академии Наук громословны и тяжеловесны, как угрюмая сатира.
Следующий шаг в развитии эпиграммы принадлежит Ломоносову. Ему первому открылись секреты немногословной выразительности жанра. Это не значит, что у Кантемира и Тредиаковского мы не найдем предельно коротких стихотворений, но их малый объем не сопрягался с игровым характером поэтической формы. В них нет той "особенной замысловатости", которую, как существеннейшую черту эпиграмматической поэзии, отмечал в своей риторике А. Никольский. Такая замысловатость предстает у Ломоносова либо парадоксальностью мысли:
Зачем я на жене богатой не женюсь?
Я выйти за жену богатую боюсь.
Всегда муж должен быть жене своей главою,
То будут завсегда равны между собою, -
либо игрой слов:
Иные петлею от петли убегают
И смертию себя от смерти избавляют.(Р. э., 70)
Наряду с такими остротами поэт начинает культивировать и сюжетную эпиграмму в духе Ж.-Б. Руссо (1671–1741), в которой после развитого повествования с введением действующих лиц и побочных мотивов следует неожиданная развязка (см. "На противников системы Коперника"). Другим не менее интересным моментом в развитии русской эпиграмматики стало появление у Ломоносова пародирующей эпиграммы. В 1748 году он получил на отзыв трагедию А. Сумарокова "Гамлет", в ней была нечаянно двусмысленная фраза королевы Гертруды: "… И на супружню смерть не тронута взирала" (Р. э., 632). Иронизируя над этой строкой, рецензент немедленно отозвался эпиграммой:
Женился Стил, старик без мочи,
На Стелле, что в пятнадцать лет,
И, не дождавшись первой ночи,
Закашлявшись, оставил свет.
Тут Стелла бедная вздыхала,
Что на супружню смерть не тронута взирала.(Р. э., 71)
Кантемир, Тредиаковский и Ломоносов обращались к жанру сатирической эпиграммы эпизодически, иное дело – Сумароков. Он написал около ста эпиграмм и около двадцати эпиграмматических эпитафий. Об их популярности свидетельствует факт, что они входили в такие широко известные учебные руководства, как "Правила пиитические в пользу юношества" А. Байбакова и "Российская универсальная грамматика" Н. Курганова. В своем роде это была канонизация формы сумароковских эпиграмм. Об эпиграммах Сумароков писал:
Они тогда живут красой своей богаты,
Когда сочинены остры и узловаты;
Быть должны коротки, и сила их вся в том,
Что нечто вымолвить с издевкою о ком.
Вместе с тем художественная практика поэта исключала сколько-нибудь узкие представления о жанровых формах эпиграммы. У него немало стихотворений, приближающихся по своей фактуре к анекдоту. Вот пример:
Клеон прогневался, и злобою безмерной
На щедрых был он баб во гневе заражен.
Я б всех, – он говорил, – постриг неверных жен.
Не знаю, для чего б тужить мне о неверной?"
Жена ему на то такой дала ответ:
"Так хочешь, чтобы я, сокровище, мой свет,
Ходила, как вдова, всегда в одежде черной?"