Немен зи платц! Гебен зи мир битте! Их штанд гелент ан дем маст! Майн фройнд вир варен киндер, цвай киндер клайн унд грос! – твердит старательно, даже чересчур старательно она, словно пытаясь убедить себя и любого, прислушавшегося бы снаружи за дверью, в серьезности предмета и наших усилий в овладении им на пользу образованию, школе и, в конечном счете, стране и всему народу. Я булькал в ответ что‐то невнятное, животное. Рука же моя уже ползла вдоль по ее круглой ноге, обтянутой фильдеперсовым чулком, от твердоватой коленки к расширяющемуся вверх нежнейшему вершинному мясу ноги. Простите, простите, это я тогда так выражался, это тогда в моей голове вертелись подобные мысли, описываемые подобными словами! Вот я вспомнил все это и прямо дрожь стыда и чего-то там еще пробежала от живота до горла. Господи! Прости мне мою непристойность и позор! Хотя, постойте, я заговорился тут с вами и совсем позабыл, за что меня судят-то? Разве же за преизбыток сексуальности, столь естественный в пору полового созревания? Так если суд литературный, любовные подвиги и похождения – просто-таки суть прямые заслуги и достоинства! За это награждать надо! Таких примеров и в русской литературе несть числа прямо от самого ее начала и начальника. А может быть, судят за преизбыток дискурсивности? Так это уж, извините, это – литература, вещь тонкая, говорливая, захлебывающаяся. Это вам, людям от нее далеким, ну, не то чтобы далеким, но неблизким, не понять. Тут уж вы должны мне на слово верить. Тут уж вы подлежите моему суду. Да, так за что же меня судят? Не помните? Неважно. Важно, что я и за что я сам себя сужу судом своей внезапно проснувшейся совести. И молчите, молчите! Не смейте перечить мне! Не смейте защищать меня, мол, подросток неосмысленный! Мужчина просыпающийся! Большой талант! Тяжелая жизнь! Не смейте защищать меня, выдвигая эти слабые и жалкие доводы защиты. Никто, вы слышите, никто не будет ко мне более суров и несокрушим в моем приговоре самому себе: виновен! И не важно в чем, важно, что виновен. Это мы уж потом как-нибудь разберемся, в чем виновен. Что вы, мелкие внешние людишки можете понять и осудить во мне? Только самих себя, недостаточность собственную, неверно и криво отражающуюся в гигантском зеркале моей как бы прохлады и одновременно как бы неимоверного жара! Да, но если ближе к делу, то конечно же, вы правы, виноват я самым мелким и позорным образом. И нет во мне ни малейшей крупинки чести и достоинства возразить вам.
Так вот, сгорая от стыда и омерзения к самому себе прошлому, как бы въяве явленному перед моими, а, главное, перед вашими, горящими прямо-таки, глазами, продолжаю описывать картины своего падения (отнюдь, не свободного), дабы хотя бы от яркости их явления (а в этом таланте нельзя мне отказать, да я и не нуждаюсь в его подтверждении, ибо как завороженный неким посторонним летающим, отлетевшим от меня на некоторое расстояние освобожденно‐прохладным взглядом, слежу эти живорождённые картины, и себя, их как бы в неком сомнамбулическом трансе порождающего) дабы ужаснуться, отпрянуть и остатными силами растраченной души бежать, бежать. Пытаться бежать. Но в общем-то с горечью представлять себе, как бы я тихий, нежный и счастливый бежал бы в недосягаемую для меня теперь, увы, страну добра, нравственности и, в результате, спасения.
Значит, возвращаясь к милой и трогательной соседке. Рука моя ползет, ползет под юбкой, доползает до прямо-таки трагически оканчивающегося какой‐то там выпуклой металлической застежечкой чулка и проходит, проваливается в теплую и пульсирующую мякоть ноги. Соседка же, как отличница, почти все до самого конца выговаривает что-то немецкое: энтшулдиген зи битте, их ериннере мих, аде майн либер фатерланд! А я по наивности взглядывал на нее и думал, что она каким-то непостижимым мне образом, наверное, не чувствует моих прикосновений. Может, анестезия какая действует, ей сделанная в ее таинственных службах. Господи, ведь она была взрослая женщина! Замужем! Разве не могла она остановить меня одним строгим бичующим взглядом, одним осмысленным словом, одним предупреждающим брезгливым движением руки! Но нет, нет!
И так всю мою жизнь. Взрослые и ответственные люди были взрослы и ответственны на стороне. Их взрослость и ответственность нисколько не распространялась на мои отчаянные и катастрофические метания. Кто, кто хоть раз в жизни помог мне?! Кто? Хотя, конечно, вру, вру, пытались. Пытались люди, да бесполезно, как вы видите по результату, который перед вашими глазами. Правда, я на это могу возразить, если мне, жалкому дозволено будет молвить слово в столь высоком собрании и в столь плачевном состоянии:
– Значит плохо пытались!
– Ишь ты, плохо мы ему пытались! – послышится голос оскорбленных, в большинстве своем уже и вымерших взрослых тех моих детских времен.
– Но вы же не уберегли, не спасли меня!
– Ты сам, сам во всем виноват! Мы пытались как могли, но ты сознательно избегал наших советов и избирал наихудшие, наивреднейшие варианты!
И я покорно и бессильно склоню голову
Они имеют право. Они правы. Но и вы, вы! Это, знаете ли, легко обвинять, легко бросать в лицо: ты такой-сякой! подлец! гнида! сволочь! говно! А вы сами-то какие? А? А ну-ка, отчитайтесь по гамбургскому счету высшей правды и справедливости! А ну-ка, сядьте-ка вместо меня на эту жесткую и прямо-таки раскаленную чужим пристальным вниманием и моим собственным (которое вполне могло бы быть и вашим) отчаянием! Сядьте, и я выскажу вам в лицо все, что о вас заслуженно и выстрадано думаю, и все, полагающееся вам по праву не владения и торжествования, но по праву претерпения, унижения и страдания. Я обнажу перед вами ваши собственные гнойники, сочащиеся желтой гнилью. Что мои-то по сравнению с этими?! – просто розарии благоухающие!
А вы сами, например, помогли мне в чем-нибудь, если уж возвращаться к прерванной теме нашего разговора? Ну, предупредили ли заранее о возможных последствиях, мол, так-то и так-то, мол, остерегись? Вы, конечно, возразите, что по простейшей причине вашей неимоверной нынешней молодости, тогдашнего просто и младенчества, вы решительно, даже если бы очень и захотели, ничего не могли бы мне посоветовать. А что же тогда вы так суетитесь? Что, вы знаете про то, как было раньше? Что жизнь предъявляла тогда, через что надо было пройти, чтобы явиться теперь к вам таким вот конкретным воплощением всего вам ненавистного. Вы возразите, что при всей переменчивости обстоящих нас условий жизни натура человеческая все та же и что всегда она находит выходы из ситуаций сходным образом, что любой по собственному опыту может судить о любом. Ну что же, вы правы. Вы молоды, вас жизнь еще не измучила. Но, между прочим, родители-то ваши, возвращаюсь я к своему, если уж не постарше меня, то точно моего возраста, уж могли бы мне что‐нибудь подсказать, чем-нибудь пособить. Нет, они предпочли вас рожать. Им, видите ли, было не до меня. Вот и получайте меня такого, каким я получился без необходимой мне вовремя поддержки! Вы, конечно, же воскликните:
– Дети за родителей ответственности не несут! Не плательщики по их счетам!
– Как же не плательщики! – жестко отвечу я.
– Нет! Нет! Нет! – вскричите вы.
– Да! Да!
– Нет!
Да. Вот ведь я перед вами, и вы уже платите, хотя бы потраченным временем, вниманием, нервами, желчью, злобой. Несут, несут дети ответственность за родителей. Еще – ой! – как несут! И ваши дети понесут на себе грехи ваши. Вашего холода, презрения, азарта травли и садизма по отношению к падшему и беззащитному существу. Я себя имею в виду. Я вам еще вспомнюсь. Еще вспомните меня! Еще буду являться вам по ночам, и вы жалостно будете стонать, стараясь заслониться костлявыми руками: Чуррр! Чуррр! И не будет вам никакого чура. А я прохладный и отпущенный, прощенный за все мои страдания и в общем-то отчаянно – искренние порывы, лежа на устрашающих коленях на небесах, с презрительной улыбкой буду наблюдать ваши корчи и метания. Хотя нет, нет, я все же не настолько бессердечен и безжалостен, сколько измучен. Нет, я буду, не в пример вам, полон сострадания, созерцая вас. Вот, вот когда вы окончательно убедитесь в своей пристрастности и неправоте и истинном соотношении наших реальных возможностей и душевных дарований.
Но это так. Извините меня, я заговорился. Да в моем положении это и понятно. Это, надеюсь, если и не простительно, то должно быть вам, по не вполне утраченному вами милосердию, понятно.
Как вы помните, я уже упоминал где-то, что родился я за 7 месяцев до великой устрашающей неимоверной войны – Великой Отечественной Освободительной Победительной Всесокрушительной Войны. Что? Даже и не слыхали, небось, такую? Я же уже поминал про нее. Что, не запомнили. Понятно, понятно. А про сталинские удары слыхали? Сколько их было, а? Не знаете, не ведаете? Материалом, так сказать, не владеете. А раньше бы вас ни в один институт без этого знания не приняли бы, ни в одно приличное общество не пустили. И не доросли бы вы до нынешнего своего самоназначенного и высокомерного положения моих осудителей. А я, я знал и знаю доныне все сталинские удары, где они наносились, каким количеством войск и техники, с ее подробной спецификацией, на что были направлены и какие имели неимоверные положительные результаты и влияние на весь ход войны да и на весь мировой исторический процесс. И как они доказали полководческий неземной гений товарища Сталина. И меня бы за это заслуги назначили бы главным судьей над всеми вами, и я бы безжалостно присудил бы вас к справедливой и заслуженной всеми вами высшей мере наказаний. Да вот, увы, не получилось. Времена изменились. Все поменялось. А все-таки про войну, дети, нужно знать. Стыдно, стыдно, нехорошо. Ну, хоть почитайте что-нибудь где-нибудь, родителей расспросите, старших, меня, к примеру, пораспрашивайте.